ЗАДЕРЖАВШИХСЯ В ЧУЖОЙ СТРАНЕ… Это было страшнее, чем он думал. Все говорили о репатриации, но никто не понимал, что означает это слово, и никто не задумывался над ним.
Он завербовался специально для того, чтобы покинуть метрополию. Нет, покинуть Родину. Довольно играть словами. Только теперь он перестал злиться на себя и обратил свой гнев против покойного отца. Сколько раз в осажденных враждебной ночью зарослях или проходя патрулем по улицам непокорного города, он чувствовал в себе этот гнев. Но, если одна мысль о репатриации вызвала такой сумбур в его голове, значит, не один он и не только его отец повинны во всем. Причина была в чем-то несравненно большем, всеобъемлющем. Это оно изломало и загадило его жизнь, а теперь, когда он вышел из строя, когда он беззащитен, оно взялось за его сестренку… Долго, механически, как фонограф, он повторял: «Мерзавцы! Мерзавцы!» Наконец принялся считать минуты, отделявшие его от счастливого мгновения: сегодня он сбежит из госпиталя и освободится от своих кошмаров.
Ночь пришла не сразу. Она сгущалась и темнела в тех местах, где дома стояли плотнее, а улицы были уже. Это часто бывает в мае, когда зеленоватый отблеск сумеречного неба встречается с тенями, распростертыми на земле. Мертвецки пьяный Даниель вытолкнул из такси Дору и маленькую женщину. Они остановились на площади Этуаль, потому что Даниель решил, что здесь он будет чувствовать себя вольготнее; у него были полные карманы денег, и он с упорством пьяного держался за свою идею: на Елисейских полях не придется тереться о всякую сволочь.
— Ну а уж насчет веселья… — пропела женщина. Она сказала, что ее зовут Ритой, хотя от знаменитой кинозвезды в ней не было решительно ничего. Даниель с высоты своего роста рассматривал людей еще презрительнее, чем обычно. Рядом с ним женщина казалась упрощенным вариантом Вероники Лэйк. Почувствовав, Что ее замечание повисло в воздухе, она подождала немного, а затем упрямо повторила:
— Ну а уж насчет веселья… Придется зайти в другой раз…
Дора поддержала ее громким и глупым хохотом. Даниель хотел было ответить, но в этот момент они огибали станцию метро Ваграм. В зеленоватом, зловещем полумраке казалось, что на лицах толпы написаны отвращение и гнев. В них словно отражалась подавленность мужчин, идущих за гробом ребенка, и ярость женщин, не знающих, кого обвинить в его смерти. Люди выходили огромными гроздьями, цеплявшимися одна за другую. Они бежали, шушукались, гудели — живой поток унес с собой всех троих. В пьяном тумане, окутавшем голову Даниеля, ему померещилось, что он шагает с батальоном, который движется неизвестно куда. Они маршировали под опостылевшую песню из трех нот — две глухие, низкие и одна звонкая, высокая. Труба, труба, рожок, труба, труба, рожок — и барабан, барабан… Как колокольный перезвон, как музыкальный салют над могилой, который непрерывно начинают и не кончают никогда. Уши Даниеля полны этим треском, он готов взвыть. Совсем как в чужой стране или в чужом городе, когда вокруг говорят, а вы не понимаете ни слова. И они видят это. А вам начинает казаться, что говорят о вас. Замелькали обрывки воспоминаний… Германия, Польша…
Даниель тащил на обеих руках по женщине, его бешенство нарастало. Этот сброд, сволочь на сволочи, и он угодил в самую середку. По улицам двигался поток задержавшихся на работе служащих или первых зрителей, устремившихся в кино и театры на авеню Ваграм, а Даниелю казалось, что он увяз в людской толпе, что он убегает от нее и чувствует, как она смыкается все плотнее. Он почти бежал, подхлестываемый проклятым мотивом. Это было наваждение, в котором он улавливал какой-то смысл, но никак не мог его понять. Рита оступилась, она не могла быстро идти на своих каблуках. Даниель схватил ее за плечо так грубо, что она застонала и заторопилась пуще прежнего. Главное, бить нельзя. Среди этой сволочи, этих подонков приходилось молчать и вести себя тихо. Ему казалось, что толпа строго и осуждающе смотрит на него, и это общее порицание было еще страшнее, потому что оставалось невысказанным. Почему они так ненавидели его? Он не сделал ничего плохого всем им, тем, кто уцелел. Может быть, где-то здесь тащится на своих костылях старуха Метивье? Но нет, он бы увидел ее… Конечно, он кое-кого потряс в свое время, но это были изменники, плохие французы. Скоро за них возьмутся вторично, хотя, кажется, уже поздно. Зато теперь ясно, что он был прав, и ему воздадут должное… Он увидел огромную черную дыру и устремился туда. Это был вход в метро. Даниель резко остановился. Дора ударилась о кого-то плечом и пронзительно завопила:
— Осторожнее, болван! Вы толкнули женщину!
Она заржала своим грубым смехом, и все посмотрели на нее с выражением осуждающего высокомерия. Обруганный тип призывал прохожих в свидетели. Даниель понял, что подонки берут верх, и, струсив, повернул обратно. Женщины покорно пошли за ним. Даниелю показалось, что гнев толпы устремился за ним вдогонку. Он прорвался сквозь вереницу людей, стоявших в очереди, и увидел газету, пришпиленную к стулу, ту самую газету, которую держали перед глазами почти все вокруг. Прямо какие-то читающие автоматы, что ему за дело до них. Но его внимание привлек заголовок, набранный большими буквами. В полумраке Даниель не мог его разобрать, а тут еще старуха газетчица нагнулась над лотком и заслонила все на свете.
— Ну вот! — сказала Рита. — Чего же мы так торопились?
— Замолчи! — крикнул Даниель и в то же мгновение прочел заголовок, увидел его четкие огромные буквы и жирную типографскую краску: ДЬЕН-БЬЕН-ФУ ПАЛ, «Специальный выпуск! Требуйте специальный выпуск!»
Сразу он понял, что принимал за трехнотный припев: Дьен-Бьен-Фу! Дьен-Бьен-Фу! Вот что они говорили. А эта старая крыса продает последний выпуск, хочет на нем заработать. Почему-то эта мысль принесла ему странное облегчение. Он не поехал туда, несмотря на все старания Бебе! Нет, его отъезда хотел не Бебе, а сыщик, но это все равно: все они заодно. Он обрадовался; теперь он понял, о чем говорил Лэнгар. На таких, как он, Даниель, будет большой спрос. Разгром, само собой, отменит полумеры, он снесет к черту этот режим. И Даниель вернется обратно, вернется через парадный вход, как он всегда обещал себе. К нему придут и скажут: «Мы очень сожалеем, мсье Лавердон, что послушались этих каналий. Но теперь мы осознали. Каковы будут ваши условия?» Вот тогда он им покажет! Он выдвинет твердые условия, без всякой торговли. Во-первых, немедленно освободить всех ребят, еще сидящих по тюрьмам! И реабилитировать их, как в Германии, без дураков!.. Если бы все эти тупицы поняли, что происходит!.. Даниель шел теперь совсем медленно, он решил погулять. Над их головами плыла та удивительная вечерняя тишина, когда небо словно опрокидывается в ночь, а люди невольно углубляются в себя. Но зажглись фонари, и волшебство рассеялось.
— Надо выпить! — заплетающимся языком сказал Даниель.
Он все еще был полон мыслей о грядущем триумфе.
— Наконец-то, — вздохнула Рита. — Я совсем без ног!
Навстречу им прошел плотный господин, направляясь к даме, солидной, как манекен провинциальной витрины.
— Они все попали в плен? — спросила дама.
— По газетам — все, — устало ответил мужчина.
— И ты уверен, что Клод…
— Последнее письмо было из Хайфона. Потом поезд…
Он не договорил. Чувствовалось, что спокойный тон давался ему с трудом.
— У меня предчувствие, что наш сын в опасности, — надтреснутым голосом сказала женщина. Она посмотрела на Даниеля, который бесцеремонно остановился, чтобы послушать разговор.
Она пробормотала что-то, кажется: «Сегодня вечером мы не пойдем в кино», — взяла мужа под руку и кивком указала ему на Даниеля и двух девиц.