Можете быть спокойны, господин аббат.
Даниель колебался. Надо ли пожать ему руку? Он наклонился и проговорил очень быстро, заговорщически подмигнув:
— По сути, господин аббат, мы с вами всегда были по одну сторону баррикады. Возможно, встретимся опять, когда начнется потасовка. Ваше дело — успокаивать людей, а мое — идти вперед, бросаться в атаку…
Аббат опять улыбнулся и порозовел, как мальчик из церковного хора, которого похвалили.
— Quis tulerit Gracchos de seditione quaerentes? Вы, надеюсь, не совсем забыли латынь?
— О, конечно! — Даниеля осенило: — Кто потерпел бы, чтобы Гракхи жаловались на мятеж?
— Кто потерпит, — поправил аббат.
— Правильно, кто потерпит… Вот видите, мы с вами сразу поняли друг друга!
Даниель внезапно расчувствовался. Школьная латынь блеснула из темных недр памяти и взволновала его. Он был невероятно горд. Это было, как франкмасонский знак. Он не сомневался теперь, что они с кюре в одном лагере. Знак не может обмануть его. Кюре — тоже посвященный, он его товарищ. Действительно, разве сволочь может «пожаловаться на мятеж»? Скоро, очень скоро они возьмутся за бунтовщиков сорок четвертого года! «Кто потерпел бы…», нет, «кто потерпит…» Он с жаром пожал руку аббата.
— Эту культуру мы обязаны защищать!
— Поразмыслите над тем, что я вам сказал: мятежники не имеют права жаловаться на мятеж…
Машина ушла. Даниель остался на улице, бесконечно довольный собой. Гракхи — это плебс, сволочь. Нет, кюре — просто молодчина. Впервые за все утро Даниель почувствовал, что он действительно свободен и уверен в себе. Его заставили вести скотскую жизнь, но теперь с этим покончено. Внезапно он понял, что потерял безвозвратно десять лучших лет. И только теперь пережитое заключение причинило ему острую боль.
По адресу, присланному Бебе, он прибыл в двенадцатом часу. Ехать пришлось далеко, в предместье. Большой, ветхий дом стоял особняком в тихом переулке.
Множество закрытых ставен и жалюзи делали его похожим на монастырь. С шофером такси Даниель расплатился снисходительно. Он только что вышел из парикмахерской. Массаж освежил лицо, кожа стала мягкой и шелковистой. Какое блаженство!
Оказывается, он потолстел — старый пиджак не застегивался на нем. Нейлоновая рубашка, которую он успел купить, давала чудесное ощущение прохлады и комфорта. Он позвонил. Дверь открыла неприветливая особа без возраста, нечто среднее между ханжой и жандармом. Она назвала Даниеля по фамилии и повела за собой. Они вошли в мрачно-торжественную гостиную. Стены были увешаны портретами военных в мундирах прошлого столетия. Было темновато, уныло и неуютно, как на мебельном складе. Пахло мастикой. Через минуту влетела пышная дама с очень белой кожей и очень черными волосами. Ей было около сорока, но признаваться в этом она, видимо, не собиралась.
Звали ее мадам Рувэйр. Она сейчас же поправилась: Мирейль Рувэйр! — и Даниель понял, что это деликатный намек на вдовство.
Видя некоторое замешательство гостя, она охотно уточнила:
— Мой муж скончался пять лет назад. Он был начальником полиции, и в него бросили ручную гранату…
Даниель подумал, не издевается ли она над ним, но она уже рассказывала дальше. Она говорила о дочери, воспитание которой лежит на ней, дочь родилась так рано, она сама еще была девочкой… Ах, сегодня она чуть с ума не сошла от беспокойства: она ожидала мсье Лавердона гораздо раньше… Дама говорила с пафосом и легким провансальским акцентом, растягивая окончания слов. Массивная грудь вздымалась от вздохов. На ней был расшитый блестками черный пеньюар, подчеркивающий молочную белизну крепкой шеи. Даниель слушал ее рассеянно. Он размышлял о том, что по случаю выхода из тюрьмы… Почему-то они оказались совсем рядом. Они почти касались друг друга. Внезапно Даниель посмотрел ей в лицо и обеими руками спустил пеньюар с плеч на полные руки. Он повторил то самое точное и грубое движение, которым скручивал пленников в былые времена.
II
На бешеной скорости, почти под прямым углом, Лиз Рувэйр свернула в переулок, где жила ее мать. С большим трудом она выправила свою «Дину», которую занесло на неровных камнях мостовой. Пришлось резко затормозить, чтобы не задеть подвернувшегося велосипедиста. Решительно не было никакой необходимости ездить с такой скоростью. Она это делала просто так, ради острого ощущения.
Лиз слышала, как бьется сердце, подстегнутое испугом. Она остановила машину у дверей и снова нажала на стартер. Мотор заработал. Она выключила зажигание и взглянула на часы. От самого Парижа скорость была 80. Если бы сейчас навстречу попалась машина… Ну что ж, Лиз была бы теперь в больнице, а то и в морге. Боялась она только одного — оказаться изуродованной. Зато, когда так мчишься, не думаешь о жизни.
Она взяла с заднего сиденья сумочку и позвонила два раза. Как только дверь открылась, она вошла решительной походкой, почти оттолкнув изумленную Мелани.
— Мадемуазель Лиз!
— В чем дело, Мелани? Я не с того света.
— Вы не предупредили…
— Кажется, я приехала к своей матери.
— Побегу ей сказать…
— Не надо, Мелани, я сама.
Лиз поставила ногу на ступеньку, но старуха проворно забежала вперед и загородила дорогу.
— Что с вами, Мелани? Вы сошли с ума?
— Мадам занята. Лучше будет, если мадемуазель подождет мадам здесь, внизу. Конечно, я не могу давать мадемуазель советов…
Мелани говорила поучающим, самоуверенным тоном. Она появилась в семействе Рувэйр очень давно, задолго до рождения Лиз, поэтому ей часто случалось решать, что следует, а чего не следует делать. Обычно Лиз сердилась и прилагала все усилия, чтобы поставить Мелани на свое место. Однако это ровно ничего не меняло. Но сегодня Лиз ограничилась недовольной гримасой. Если приподнять верхнюю губу так, что покажутся зубы, сразу приобретаешь жестокий вид. Быть жестокой — это хорошо. Она тряхнула совсем свеженькой холодной завивкой и поняла, что задуманный эффект сорвался. От этих локонов голова кажется маленькой. Мамаша обязательно сказала бы: «Ах, какая ты сегодня хорошенькая!..» Мелани посмотрела на нее, удивляясь ее молчанию и встревоженная легкостью одержанной победы.
Подумав, Лиз выбрала из своего репертуара проверенную роль Балованного Ребенка. Неплохо также говорят с прислугой героини романов Мориака. Тоном, подчеркивающим расстояние, суховатым и вместе с тем вкрадчивым.
— Мелани, прошу вас немедленно известить матушку о моем приезде. Я пройду прямо к себе.
Блестящий эффект. Мелани издала какой-то сложный вздох — смесь возмущения и бессилия. Не могла же она не пустить Лиз в ее собственную комнату! Мелани медленно повернулась. На ней все то же платье из черно-серого камлота с корсажем из сурового полотна. Платье, наверное, извлечено из сундуков какой-нибудь древней тетки Лиз, завершившей свой земной путь наставницей в монастырской школе Сакре-Кэр. Мелани двигалась, несгибаемо-прямая, чуть презрительная, точно унаследовала вместе с платьем все повадки классной дамы. Идя за ней, Лиз вновь почувствовала себя замуштрованной девчонкой. Не так уж весело, окончив уроки, найти в единственном человеке, который о тебе заботится, все ту же черствую учительницу. По-прежнему лестница имела жалкий вид, точно в дешевом отеле. И этот убийственный ковер гранатового цвета, обтрепавшийся по краям… На площадке Лиз сковала привычная неловкость. Это был родительский этаж, запретное место, сюда можно входить, только когда тебя позовут. Она вспомнила о брюках из черного трикотина, которые были на ней. Очень удобно для машины, но здесь, пожалуй, умнее было бы надеть юбку. Серьезная тактическая ошибка. Мелани это переживет, но с матерью сегодня надо помягче… Не беда, она еще успеет переодеться. Сделала же она эту дурацкую завивку. Сделала специально для того, чтобы избежать мамашиных вздохов: «Ах, Лиз, опять ты, как цыганка…» Надо жертвовать собой до конца. Пусть все будет в порядке или хоть с виду выглядит так. Завивка держится три дня, и достаточно нескольких капель воды, чтобы от нее ничего не осталось.
Она подумала, что это очень здорово — свалиться вот так, как снег на голову. Здорово… Интересно, избавится она когда-нибудь от мальчишеских словечек? Она тут же поправилась: чертовски умно, что она приехала без предупреждения. Мамаша будет податливее. Эта мысль ее обрадовала. Лиз была высокого мнения о своей цинической мудрости. Где это она читала, что ореховый цвет глаз, как, впрочем, и серый, говорит о сильной, покоряющей индивидуальности? Она поднялась на свой этаж и решила, что сегодня будет вести себя бесстыдно. Именно бесстыдно. Слово ей нравилось.