Конечно, со времени ее отъезда здесь ничего не изменилось. Мимоходом она заглянула в комнату для гостей. Ого! Повсюду разбросаны мужские вещи. Так вот оно, объяснение тайны!
Она вошла в свою комнату и осмотрелась. Сейчас комната показалась ей еще хуже, чем она была в воспоминаниях. А ведь всего полгода назад она здесь жила… Лиз поморщилась, увидев все те же идиотские книжки, аккуратно сложенные стопками на белой этажерке, приторно изящной, как «Молитва девы». Краска кое-где облупилась, обнажая темное, источенное червями дерево. На потолке — все тот же архипелаг, образованный проступившей сквозь штукатурку сыростью. Как они изрезаны трещинами, эти бедные острова… Нет, даже фантазии мечтательного подростка не удавалось найти в этом архипелаге счастливый остров Эдем. Острова Южных Морей, какое красивое вранье! Как глупо думать, будто есть еще неоткрытые земли. Совсем недавно в Океании шла война. Батаан, Омоо, Уэйк, Гуам — когда она ходила в школу, этими пряными, волшебными словами пестрели военные сводки. А сейчас этот искусственный рай отравлен затхлым запахом давно не проветривавшейся комнаты. Всегдашняя мамина мания — не открывать окон! Даже во втором этаже, даже если окно выходит во двор… Идиотский страх перед ворами и террористами. Лиз посмотрела сквозь щель ставни: скопление низеньких крыш, больше ничего. Печальный вид. Все так буднично, так заурядно. Горизонтов нет.
Воспоминания нахлынули и поглотили ее. Она увидела себя пугливой девчушкой, мечтающей а ла Гоген. Потом пришли книги Мельвиля, потом — бодлеровский сплин, за ним — сумасшедший ад Артюра Рэмбо… И длинные приступы меланхолии между ними. Мать вздрагивала от каждого шороха, от каждого звука шагов, нарушавшего мертвую тишину провинциальной ночи. Она запиралась каждый вечер на все замки. «Ей было все равно. Унылая грязь зимы, мимолетная дрожь весеннего солнца, влажная жара лета — ей было все равно. Она запиралась…» Примерно так писала Лиз свои сочинения на втором курсе лицея. Писать лучше ей не удавалось. Она вздрогнула, вспомнив, как завоевала себе свободу. Поток воспоминаний окрасился в грязно-серый цвет. Однажды она случайно услышала на черной лестнице звуки поцелуев и осторожные шаги. Какой-то господин уходил от мамаши. Начались ужасные сцены из-за денег. Обе научились делать друг другу больно, находить самые злые, самые ранящие слова. Наконец Лиз добилась того, что ее ознакомили с отцовским завещанием. Она выяснила, что опекуном ее является брат отца, состоятельный тунисский колонист. Дядюшка даже не удосужился приехать на похороны своего брата. Он равнодушно предоставил Лиз пользоваться частью своего дохода.
Все это было так мизерно, что даже не раздражало, это было только скучно. Лиз приезжала в Труа с единственной целью — выпросить, выцарапать у матери прибавку к тому, что ей полагалось.
Внезапно ее охватил испуг. Вдруг она попала в ловушку, вдруг ее заставят жить здесь, в этой клетке? Теперь она жалела, что не позволила Максиму содержать себя. Пожалуй, это было бы честнее. Все равно они спали вместе, а сохранить иллюзию независимости этот дурак помог бы ей куда лучше, чем мамаша… Нет, она приехала сюда и отступать не намерена. Переходя к другому окну, Лиз задержалась у большого зеркала ампир. Конечно, эта дурацкая завивка совсем ей не к лицу. Не идет, это ясно. Она только изломала линию волос, черных и прямых, как на портретах работы Греко. На узком лице мерцали светло-карие глаза, слишком светлые для таких волос. Быть девушкой так же отвратительно, как и девкой. Она сделала несколько кокетливых гримасок. Кудряшки в стиле «хочу понравиться маме» были вполне уместны. Пережевывать отвращение к себе самой стало для нее привычкой. Она часто устраивала такие спектакли, когда они бывали втроем. Максим был партнером, Алекс — публикой. Иногда получалось забавно, но сегодня она и впрямь готова была возненавидеть себя.
Спуститься в гостиную Лиз не решалась. А ведь она дала себе клятву — не уезжать без шестидесяти тысяч. Обстоятельства ей благоприятствовали. В доме что-то неладно, достаточно вспомнить рожу, которую скроила при ее появлении Мелани. Это надо будет использовать. Внезапно она почувствовала, что, по совести говоря, ей вовсе не хочется уезжать с Максимом на пасхальную неделю, ей вообще не хочется ничего делать. И особенно сидеть в этом Париже, где собрались неудачники со всего света. Погода налаживается, а в хорошую погоду это было бы поистине грешно. Мрачные размышления Лиз привели ее к мыслям о матери. Она — случайная мать. Материнство было для нее лишь средством заставить отца жениться на себе. Хоть бы она не пряталась, не лицемерила. Пусть берет любовников открыто, к чему эти комедии… Впрочем, нет, это тоже было бы не слишком весело. Стоя перед зеркалом, Лиз сделала трагическое лицо. Оно ей понравилось. Затем она обратила свой гнев на окно, которое не желало открываться. Еще бы! В этом доме открывающееся окно показалось бы чудом. С большой тщательностью Лиз занялась своим туалетом. Одевшись, она искусно подкрасилась. Сегодня она даст ей урок, этой мадам Рувэйр, своей мамаше. Выражение ярости мелькнуло на ее лице. В зеркале ей показалось, что тяжелые черты мадам Рувэйр на мгновение проступили в ее чертах. Это сходство заставило ее вздрогнуть. Кто знает, что еще она унаследовала от нее?.. А от отца? Не надо было думать об этом. Шутка становилась опасной.
Когда Лиз спустилась в гостиную, оказалось, что мать ее опередила. Мадам Рувэйр была не одна, с ней сидел какой-то нелепо одетый верзила. Верзила забился в угол, точно профессиональный регбист, которого заставили играть в шахматном турнире. Лиз решила игнорировать его. Регби и футбол она одинаково презирала, а играть в шахматы не умела. Она ловко приласкалась к матери, и ее представили верзиле. Тот, помимо всего прочего, именовался Лавердоном. Лиз сразу вспомнила романы Жоржа Куртелина. Что-то старомодное, допотопное… Тем не менее она слегка присела, сделав подобие реверанса. Она знала, что это движение подчеркивает красоту ее нового платья, перекупленного у манекенши от Диора. Платье было очень широкое, того светящегося, бледно-зеленого оттенка, который той весной стал модным для кузовов машин. В полутемной гостиной оно, наверное, выглядело прелестно. Лиз осталась довольна произведенным эффектом.
Она почтительно выслушала все, что рассказала ей мать о мсье Лавердоне. Мадам Рувэйр рассказывала со вкусом, употребляя вздохи вместо знаков препинания. Она говорила о непереносимых страданиях, не забывая, однако, уголком глаза посмотреть, нравится ли ее рассказ самому страдальцу.
Что бы Лиз Рувэйр о себе ни думала, она была еще в том возрасте, когда нельзя знать, какой тебя видят окружающие. Мать говорила с ней, как со школьницей. Разочарованная женщина в Лиз рассудила, что мсье Лавердону вряд ли будет интересна воспитанная девчурка, благоговейно выслушивающая мамашины рацеи. Она решила выступить в роли видавшей виды девицы и обрадовалась своему решению.
— Ты понимаешь, Лиз, — продолжала мадам Рувэйр, — все эти ужасы тюрьмы…
— А много у вас там было педиков? — спросила Лиз с потрясающей простотой.
— Кого? — холодно бросила мадам Рувэйр.
— Педерастов, мамочка, — соболезнующе пояснила Лиз.
Верзила улыбнулся и взглянул на нее совсем по-другому. Всю эту классику Лиз знала назубок. Сен-Жене — Комедиант и Мученик, третий пол и прочее. Она читала даже отчеты Кинсея. Ни мать, ни гость не годились ей в подметки. Мать просто ничего не поняла, а у гостя, видимо, нехватало теоретической подготовки. Имя Жана Женэ было для них пустым звуком. Сообразив это, Лиз решила переменить пластинку. Наивным голосом подростка она спросила: