— Вон ты как. — Загладин со злобой, невидящими глазами смотрел какое-то время на Богатикова, затем как будто вспомнил, узнал его; усмехнулся ядовито. — Ну-ну, ступай к начальнику, он тебе хорошее дельце спихивает. Знаешь?
Богатиков снова повернулся к нему.
— Вчера, в общих словах. Сложная какая-то история — на доследование. Не стыкуется. Велел зайти. Ты в курсе дела?
— Ну, ты законник, Василий Петрович, и мастер стыковки. Полтора года концы увязывали, а на суде все рассыпалось. Позор!.. Вот она, твоя свобода.
— Убийство женщины? Убийцы сознались? — спросил Богатиков.
— Рассыпалось. Начальник верит в тебя — я тоже. — Загладин рассмеялся, поворачиваясь уйти, сказал громко: — Состыкуешь. Либерал, законник... Ха-ха-ха!.. Желаю удачи!..
Еще восемь лет оставалось до происшествия в автобусе, постыдного плевка в лицо на людях.
Евгений Романович лежал под одеялом в трусах и в майке. Подушка была настоящая, белая, полотняная наволочка на ней, и матрац совсем не такой, как в камере, — настоящий ватный матрац на кровати с панцирной сеткой. Он привык к этой роскоши за несколько месяцев, теперь он уже мог сам вставать по нужде и для приема пищи; о смерти он не думал. С психикой все было в порядке, врачи это знали. Он знал, что врачи знают. Пыточные мастера не допускались к нему. Если посчитать также и время второго излечения, он находился в тюрьме год и четыре месяца, и три с половиной дня: его взяли вечером, а сейчас приближалось время обеда. Да, три с половиной дня, ровно. Впрочем, если вместо шкафа, начальный момент соотнести с приходом Евгения Романовича утром в милицию, — добавлялся еще целый день. Скоро его выпишут, он не сомневался, насовсем выпустят отсюда. Так что кошмар тюремной повалки и грязная жесткая привинченность всего, что было в камере, затерлись за эти последние месяцы, отодвинулись постепенно, он забыл. И эта роскошь, так поразившая его, как только он пришел в сознание, уже не вызывала ни удивления, ни восторга, благодарность измученного тела, по контрасту с тем что было раньше, притупилась; такая жизнь стала нормой, обыденностью, изо дня в день, Евгений Романович сравнивал с своей домашней жизнью, находил массу изъянов, не говоря о самом главном: свобода, полная свобода и счастье. Он сейчас понял, что на всем свете нет ничего милее своего дома; душа рвалась домой, на свободу.
Пришел дежурный на сегодня, бритоголовый и страшно уродливый Крючок — уродства которого Евгений Романович не замечал, привыкнув, — туберкулезный зек, похоже, теперь до смерти прописанный в тюремной больнице.
— Вали, — сказал Крючок, — зав не велел тебе жрать. К себе требует.
— Как не велел? — спросил Евгений Романович.
— Вали, вали...
Екнуло сердце. Он поднялся быстрее, чем надо, и голова закружилась, Крючок задвинулся туманом, даже тумбочку рядом с кроватью заволокло словно белым облаком. Пот выступил на лице, намокла спина и под мышками. Он сел на кровати и передохнул. Потом медленно и осторожно поднялся, медленно пошел в коридор, волоча ноги.
— За вами приехали, — сказал зав отделением.
— Совсем отпустят?
Зав пожал плечами.
— Может быть.
Повезли его опять в вороне, ничего не объясняя. Он растерянно думал, голова кружилась от слабости, зачем опять следователь, зачем тюрьма, если хотят объявить, что свободен, разве нельзя было принести извинения в больнице?
Его привезли в новую тюрьму. Началась нудная процедура приемки заключенного. Холодные стены, решетки. После первого обыска и длинного ожидания — второй обыск во внутренней тюрьме, повторение первого, словно бездушные механизмы, охранники раздевали его до гола и смотрели в рот и в уши, протестовать было бесполезно, это он знал; сил не было. Голова кружилась, белый туман заслонил зрение.
Чужие руки чужих людей коснулись его, грубо приказывая повернуться, наклониться. Сильнее наклониться. Кожа отсутствовала, они об этом не знали, прикасаясь к оголенным нервам, к мясу, кровоточащей душе безликого и ненавистного, потому что заставлял их работать, существа, не похожего на человека.
Евгений Романович дернулся, судорогой сдавило живот. Прорезало память, так было неоднократно, в одно мгновение сразу вся высветилась безрадостная жизнь, между судорогой в животе и тошнотой вслед за нею тут же в унизительной позе, с согнутой спиной и раскоряченными голыми ногами, на одну короткую секунду его жизнь со всеми мелкими подробностями повторилась в его памяти, будто в медленном многосерийном фильме, а на самом деле за мгновение всего лишь судорожный ком из желудка успел рвануться наверх, из пищевода устремился в гортань и в рот, и первая порция блевотины выплеснулась из открытого рта на пол, они отпрянули, почти что человеческой брезгливостью перекосило лица.