Выбрать главу

И, рассуждая сам с собой, Куликов пошел тихонько к заставе…

20

Исповедь

Илья Ильич разослал гонцов во все стороны, но горничной не нашли… Очевидно, она ушла в город, но никому из прислуги ничего не сказала… Когда Елене Никитишне сказали, что горничная ушла неизвестно куда, она стала еще больше беспокоиться.

– Не могу, не могу, – кричала она, – нет больше моих сил!..

– Голубушка, Лена, успокойся, – молил Илья Ильич.

– Пригласите ко мне священника, я ему все, все расскажу… Я не переживу этой ночи! Опять столько мучений, столько призраков…

Коркин послал за батюшкой. Седой, маститый пастырь с добрым выражением лица поспешно вошел в комнату больной. Он благословил ее и опустился на стул, рядом с кроватью. Елена Никитишна тихо плакала.

– Батюшка, – начала она, – примирите меня с совестью, с церковью, с Богом… Лучше в Сибирь идти, чем переносить такие муки…

– Говори, дочь моя, что лежит у тебя на совести.

Елена Никитишна начала свою исповедь… Слабым, чуть слышным голосом она рассказывала все то, что знают уже читатели… Пастырь с поникшей головой слушал и предлагал изредка вопросы:

– Отчего ты, не найдя мужа в его комнате, не потребовала сейчас следствия?

– Батюшка, я два месяца пролежала в чахотке… Три недели была без памяти…

– А когда поправилась?

– Я говорила, требовала, но меня Сериков уверил, что муж уехал в Петербург и все устроилось по-хорошему…

Пастырь покачал головой. Когда больная закончила, он ничего не сказал.

– Что же, батюшка, мне теперь делать?

– Поговори с мужем… Надо рассказать все это властям… Это темное дело… Нехорошее дело… Сериков умер; тебе нельзя ссылаться на него… Ты отвечаешь и за него.

– Боже! Да как же я могу отвечать, когда ничего не знаю.

– Ты сделалась сообщницей его, потому что молчала, потакала, когда нужно было говорить, кричать. Твоя вина во всем, если окажется, что муж твой точно убит. Во всяком случае это дело должно расследовать. Страшный грех уже потому, что покойный умер без покаяния и никто не молился за него. Служила ли ты хоть одну панихиду?

– Ни одной…

– Видишь! Что ж удивительного, что совесть рисует тебе призрак несчастного убитого.

– Батюшка!..

– Ничего, дочь моя, не могу тебе сказать. Это необходимо сообщить властям. Скажи мужу, пусть он просит произвести следствие. Да свершится воля Божия! Дай Бог, чтобы опасения твои не сбылись!

– А этот Куликов?

– Я не знаю его, но не советую тебе с ним толковать. Не добро это! Первый раз он тебя видел и в твоем же доме дерзко намекнул… Мало того, потребовал, чтобы ты, мужняя жена, пошла к нему, холостому! Слишком дерзко, и добра он тебе желать не может. Скажи и об этом мужу, пусть его потребуют к прокурору, и если он говорит правду… Помни, дочь моя, что бы ни последовало, все будет для тебя лучше неизвестности и угрызений совести. Благодари Бога, что Куликов заставил твою совесть проснуться! Покайся, пока есть еще время! А то как предстала бы ты пред Судьею Праведным на небесах?!

– Батюшка, я теперь уже чувствую облегчение: мне гораздо лучше стало после того, как я рассказала все вам.

– Совсем поправишься, когда дело расследуют. В каторге тебе лучше будет, чем теперь, потому что в каторге скорее ты можешь примириться с Богом, чем теперь, наслаждаясь жизнью и храня на совести такой ужасный грех.

Батюшка опустился на колени и помолился вместе с больной. Слова молитвы действовали на больную целительным бальзамом.

Когда священник кончил и стал прощаться, она почувствовала себя почти здоровой и позвала девушку помочь ей одеться. У нее была только еще боль в голове и общая слабость, усталость.

Когда Илья Ильич увидел чудом выздоровевшую жену, он чуть не заплакал от радости.

– Постой, – остановила она его, – дело гораздо серьезнее, чем ты думаешь, и радоваться тебе нечего. Я… я… убийца! Завтра, быть может, я буду сидеть в тюрьме, и мы никогда, никогда больше не увидимся.

Она зарыдала и бросилась в объятия мужа. У Коркина мелькнуло в голове, что жена сошла с ума.

– Успокойся, друг мой, ты пустое говоришь, ничего этого нет.

– Нет, нет, выслушай меня и ты сам узнаешь.

Она опустилась на диван и несколько минут молчала. В ней происходила борьба. Она решилась говорить, но язык не хотел повиноваться; ее охватывал какой-то ужас. То, что она могла сказать Богу перед лицом духовника, невозможно было, казалось, громко произнести перед мужем. Она пугалась звука собственного голоса, и дыхание ее спиралось. Прошло более получаса в томительном молчании. Наконец, собрав все свои силы, Елена Никитишна начала тихо, полушепотом, обрываясь на полуслове: