– Довольно, – говорил он сам с собой, – всех этих афер, предприятий и хлопот! Пора успокоиться. У меня будет крупное состояние, хороший завод, недурная жена. Чего же может еще желать и добиваться человек?! Достаточно, кажется, всяких сильных ощущений, превратностей и… и слез, крови!.. Неужели я не в состоянии буду остановиться, сделаться мирным семьянином, честным гражданином?! Предам навсегда забвению свое бурное прошлое и постараюсь начать новую жизнь! Старик Петухов скоро помрет, все его состояние перейдет ко мне. Ганя будет у меня в ногах ползать, заведу себе двух-трех французинок, каждый вечер буду ездить по «орфеумам» и «марцинкевичам». Разве не рай?! А средств хватит, с избытком хватит! У меня вещей разных тысяч на 70–80, наличными деньгами тысяч 60, да получу после Петухова не меньше 100 тысяч!.. Одними процентами можно жить, а у меня еще будет завод и трактир. Продам трактир, получу еще тысяч двадцать, а если вздумаю завод продать, так ого-го!..
Раздался звонок. Вместо Никонова вошел Игнатий Левинсон, тот самый метрдотель графа Самбери, который был заподозрен в убийстве камердинера.
– А, дружище, – встретил его Куликов. Между тем на лице его отразилось неудовольствие. Видимо, он был недоволен визитом метрдотеля.
– Здравствуйте, Иван Степанович, можете меня поздравить, я совсем освобожден от всякого прикосновения к делу об убийстве моего сослуживца!..
– Поздравляю, поздравляю…
– Граф меня уволил от должности, но я не особенно кручинюсь… А что, вас следователь не вызывал по поводу моих показаний?
– Нет… Но неужели меня опять потащут? Это становится скучным! Вы знаете: меня таскали по делу Коркиной… Ее обвиняют в убийстве первого мужа. Она припутала и меня. Нам делали очную ставку. Когда я сказал, что ее теперешний супруг рехнулся, она грохнулась на пол… Ха-ха-ха… Умора да и только! Следователь отправил ее в лазарет, а меня отпустил на все четыре стороны…
– Что же, против нее серьезные улики есть?
– Никаких! Следователь разжевывал ей и в рот клал, чтобы она взяла свое заявление назад – и ее сейчас же освободят, но она ни за что! Дура какая-то!
– Иван Степанович, а я к вам за расчетом… на мою долю приходится?..
– По условию, вам тысячу причиталось; вы получили двести, потом взяли сто, значит семьсот…
– Тысячу за «работу», а неужели из добычи вы мне не хотите ничего уделить?
– Об этом, милейший, надо было раньше говорить! После драки кулаками не машут! Когда вы брали у меня последние сто, вы не заикались даже о дележе добычи!
– Я считал, Иван Степанович, что вы сами догадаетесь!..
– Догадаюсь?! А если бы вместо добычи мы одни шиши получили, вы скинули бы мне с тысячи?! Помните, что вы говорили: я не ручаюсь за последствия, а вы мне тысячу платите «за работу»…
– Помню-то, помню, а все-таки из ста тысяч можно бы хоть одну-три тысячи уделить… По совести!..
– Оставим эти разговоры! Желаете получите семьсот?
– Вы не очень-то покрикивайте! Я не из трусливых и вас совсем не боюсь!.. Я требую не семьсот, а три тысячи!..
– Вы не имеете никакого права требовать! Вы можете просить на бедность, если…
– У таких людей, как вы, не просят, а требуют!
– Это что за намек?
– Не намек, а очень ясное указание! Я требую часть того, что принадлежит нам одинаково! Это такая же ваша собственность, как и моя!
– Другими словами: шантажисты всегда требуют, потому и вы считаете себя вправе требовать… Хорошо. Мне надоело с вами разговаривать; я дам вам три тысячи, но с двумя условиями: во-первых, вы должны написать мне расписку в получении денег как мой соучастник, а, во-вторых, я не считаю обязанным выгораживать вас у следователя, если он меня вызовет. Напротив, я постараюсь даже отречься от знакомства с вами!
Игнатий Левинсон несколько побледнел.
– Вы, может быть, ничего не имеете против моей повинной?! Я думал уже об этом. Меня, знаете ли, совесть беспокоит. Да и корысти-то не много! Стоит из-за нескольких сот рублей брать на душу такой грех, когда другие наживают по сто тысяч. До свидания, господин Куликов, можете оставить себе и эти семьсот. Я не продаю чужих душ!
Левинсон посмотрел на своего собеседника и в ужасе отшатнулся. Налитые кровью глаза сверкали как у зверя; сжатые кулаки, стиснутые зубы и взъерошенные волосы еще более придавали ему разбойничий вид. Левинсону стало жутко. Они здесь вдвоем, свидетелей никого, оружия у него при себе не было, да и физической силой он не мог с Куликовым мериться. Левинсон инстинктивно стал пятиться к дверям.
– Что?! Повтори, негодяй, что ты сказал, – прошипел Куликов, подвигаясь на него с кулаками, – повтори, лакейская образина!