После обыска поехали под Полянск, где Красавин закопал отчлененные головы туркмен, топор и нож. Все это отправили на проведение лабораторных исследований. Вновь и вновь задаю себе вопрос: как поведет себя завтра Красавин?
Если по всем предыдущим преступлениям тянуть за язык его не приходилось, то по убийству Рюмина его настрой был абсолютно противоположным: сидел злой, мрачный, не говорил, а что-то нечленораздельно мычал. Конечно, Красавин понимал, что у сестры изъяты очень веские улики, а фоторобот — точь-в-точь копия он. Правда, не найден обрез, из которого он дважды стрелял, но Красавин и сам точно не помнит, с какого моста забросил его в реку. Гребенкин смотрел на Красавина взглядом, который почти что говорил: да вот и пятый случай! Сам заявил, что "четыре — и завязал", а это теперь как понимать? Нет, Красавин не хотел раскрывать тайну убийства бизнесмена, но от допроса никуда не уйдешь.
Я первый спросил Красавина, за что он убил Рюмина, что тот сделал ему плохого?
— Мне плохого он ничего не сделал.
— Тогда за что вы его убили?
— Я не хотел бы отвечать, так как не намерен выдавать человека, просившего меня оградить его от давления Рюмина.
— Что же сделал или мог сделать Рюмин этому человеку, фамилию которого вы держите в секрете? — спросил Гребенкин.
— Рюмин отнесся к нему подло, а мог сделать еще подлее. И потом, какое это имеет значение, я же признаюсь, что убил Рюмина, могу показать, где и как это произошло.
— Следственный эксперимент будет обязательно проведен, но нам все-таки хотелось услышать, от кого поступил заказ на Рюмина, — покачал головой Гребенкин.
— Какой заказ, никакого заказа не было, я сам так решил.
— А какие отношения у вас были с Парамошкиным? — спросил молчавший до этого Терехов.
— А при чем тут Парамошкин? — насторожился Красавин. — Разные были отношения с Григорием Ивановичем: и хорошие и плохие. В последнее время мы поссорились и не встречались, но вообще-то он для меня много сделал в жизни.
— Из-за чего поссорились, если не секрет? — прищурился Терехов.
— Секрет, — буркнул Красавин. — Это были наши личные с ним отношения, и я не хочу о них говорить. А собственно, почему вас это так интересует?
— Парамошкин был заместителем Рюмина в фирме "Надежда".
— Ну и что? Они ладили, часто встречались, поддерживали друг друга во всем. Ничего иного я не слышал.
— Скажите, Красавин, — вновь спросил я, — а вы лично были знакомы с Рюминым?
— Нет, не был.
— А как же могли поверить кому-то, если сами Рюмина не знали. Нелогично, а?
— Я верил человеку, который мне говорил, он меня обмануть не мог.
— Но почему решили убить, а не наказать как-то по-другому? — спросил Гребенкин. — Вы же сами недавно заявили, что всего было четыре убийства и на этом завязали? Ну и как же вам верить? Говорите, что завязали, а сами продолжаете убивать, только теперь "по чьей-то просьбе".
— Я на этот вопрос отвечать не буду.
Красавин занервничал, его лоб покрылся испариной. Выдавать Парамошкина он явно не хотел. На чей-то очередной вопрос ответил со злостью: "Я же сказал, что я, я… убил Рюмина! Какое вам дело, за что и кто об этом просил? Отстаньте от меня!…"
У него опять начались боли в голове. Он несколько раз трогал рукой травмированный затылок, болью отдавалось даже легкое к нему прикасание. Красавина увели в камеру.
И сколько после мы с ним ни работали, как ни пытались узнать, кто же "заказал" Рюмина, — бесполезно. А о Парамошкине он даже слушать не хотел.
Вывозили Красавина и для проведения следственного эксперимента. Никакого сомнения в том, что именно он убил Рюмина, а потом скрылся на машине, не было. Допрашивали и Парамошкина, даже пошли на хитрость, сказав, что Красавин во всем признался и им будет устроена очная ставка, — и это не помогло.
Вся работа по делу Красавина вскоре была закончена, а необходимые материалы подготовлены для направления в суд. Но с ним будут еще работать в Сибирске. Со дня на день его должны этапировать туда для проведения следственно-оперативных действий.
Как-то после ознакомления с материалами дела Красавин попросил меня остаться. Он был бледен и мрачен. Начал, как говорят, за упокой.
— Если со мной, — сказал тихо, — что-нибудь случится, то известите об этом сестру. Но не говорите про все, прошу…
— А что может случиться?! — удивился я.
Он долго молчал, уставившись отрешенным взглядом в стену.
— Жить не хочется…
Ну что мог я ему на это ответить?
XLIV
Слова грустной песни матери Петр Красавин часто слышал в детстве и жалел старушку, которая принесла сыночку передачу, а то, как пелось дальше, в тюрьме сильно голодом морят. Жалел он и ее сына, попавшего в тюрьму. За что же он, интересно, попал в нее?…
И вот она, тюрьма: огорожена высокими заборами, а сверху еще и колючей проволокой, с охраной и собаками, с переполненными арестантами камерами, специфическим вонючим запахом и многими другими внешними и внутренними атрибутами.
Сиди, лежи, нюхай, думай… Вырваться на волю из нее практически невозможно, да и что светит, если вырвешься?
Красавин никогда не думал и не предполагал, что попадет в тюрьму…
Обиды, месть, озверел… Словно пожар разгорелся в душе и ничем его не потушить. Ведь и в мыслях не было. Да и мог ли он представить, чтобы головы топором — и в мешок, будто и не человеческие они, а тварей самых поганых!… Мысли путаются, пропадают и возникают вновь…
Страх перед убитыми то угасал, то опять просыпался. Он видел эти предсмертные глаза: жуткие и страшные, проклинающие и умоляющие, крики жертв, их последние слова. Разве это забудешь?…
Их уже нет, а он все живет, вернее, доживает, мучается. Знает, что никто и никогда не поймет и не простит…
"Я — подонок, не человек, подлый из подлых, гадкий из гадких, мне нет прощения! Лишь смерть избавит от мук не только физических, но и душевных. Никогда не было так больно, как сейчас…"
В камере с невысокими потолками он один. Душно, воздух спертый. На прикрепленном к полу табурете небольшая рамочка с грустным ликом Божьей Матери. Из-за тусклого, зарешеченного оконца в стене ничего не видно. Надзиратель сказал, что раньше в этой камере сидели смертники. А взгляд тоскливо просится туда, в голубое бездонное небо, чтобы исчезнуть там, испариться в огромном безмолвии… Эх, если бы начать жизнь сначала!… Но ведь это невозможно. "Боже, прости меня… — шепчут ссохшиеся губы Красавина. — Что же я натворил, Господи!.."
Слышно, как совсем недалеко от СИЗО по рельсам простучал поезд. Колеса будто подгоняли друг друга.
…Вспомнился день, когда хоронили отца. Мать подталкивала Петра ближе к гробу, а он, как очарованный, засмотрелся на иней. На деревьях был такой могучий иней: белый-белый, седой-седой, неповторимый в своей пушистой красоте. Когда отца похоронили и вернулись с кладбища, иней уже осыпался на землю и исчез, а вот в памяти Петра так и остался.
Всплыли картины Чечни, их даже из больной головы ничем не вышибить. Скоро, теперь совсем немного осталось, и он встретится… где-то там, высоко-высоко, с помкомвзвода Хромых, с Кичкаевым, с тем солдатом, которому чеченец на его глазах перерезал горло, а потом расчленил… Письмо сестре уже написал. Она расскажет о нем матери, Алене, а еще Парамошкину, потом напишет Василию Дворкину. Он у всех их просит прощения…
Сверлящая боль в голове не отступает, а еще больше усиливается. При неосторожном движении, кашле голова кружится и тянет на рвоту, но рвать нечем, только судороги, от которых пропадает память… Как же жутко и больно!…
… И опять волна воспоминаний. Когда-то в школе старшая пионервожатая Елизавета Петровна отчитывала одного из братьев Гунькиных за то, что сломал молодое дерево.