— Пойду прогрею вертолет, Гидеон, — сказал он. — Скоро стемнеет, а ночной полет всегда привлекает меньше внимания.
Когда он вышел, я повернулся к Ларисе. Обхватив себя руками, она недвижно стояла, не сводя взгляда со скалистой пещеры за окном. Готовый увлечь ее нежными, неотразимыми грезами о нашем совместном будущем, я улыбнулся и шагнул к ней…
Но тут на меня нахлынуло, внезапно и резко, то же самое чувство, что поразило меня в начале нашей последней ссоры с Малкольмом: мгновенная утрата иллюзий, жуткая и опустошающая, словно удар бритвой в сонную артерию. Угрюмое лицо Ларисы предельно ясно и жестко давало понять, что, заставив ее выбирать между братом и мной, я неизбежно проиграл бы и что соперничество будет тщетным. Я понял, что все мои отчаянные фантазии порождены предумышленным избеганием и отрицанием всего того, что я знал об их общем прошлом. К тому же не только он нуждался в ней, но и она сама достойно ценила связующие их узы. Лишь эти узы любви помогли им хранить хрупкую, ограниченную способность к душевной близости и верности обязательствам на протяжении всего их погубленного детства и во все последующие годы. Я был просто глуп, считая, что наши чувства друг к другу перевесят эту привязанность; было чудовищной ошибкой даже надеяться на то, что она предаст и его, и себя.
— Скоро стемнеет, — сказала она, глядя в небо, — времени мало… — она еще крепче обхватила себя руками, — …и слава богу, — выдохнула она, давая понять, что попытки продолжать разговор бессмысленны.
Я удерживал себя в нескольких футах от нее, хотя это отнимало у меня все силы.
— Если ему станет хуже, Лариса…
— Я знаю, что тогда делать.
Я глубоко вдохнул и, испытывая неловкость, продолжил.
— Есть то, о чем я решил не рассказывать при всех: он упомянул о самоубийстве. Это могло быть преувеличением в пылу спора, а могло быть и правдой. Ведь он действительно измотан так, что от него мало что осталось.
Она кивнула.
— Я верну его к жизни. У меня всегда получалось.
Меня поразил ее голос, произносящий эти слова: голос самой вечности, голос разбитого сердца. Маленькая девочка, строившая тайные планы вместе со своим больным, но храбрым братцем, что так отчаянно вступался за нее, пыталась пробиться сквозь жесткий панцирь самообладания женщины, чтобы сказать, что она ни за что не оставит его, и все же отчаянно, страстно желает, чтобы я не уходил. Однако же в эти мучительные минуты она не издала ни звука. Но когда я уже решил, что панцирь останется неодолимым, а крик — безмолвным, и собрался было выдавить "ну, пока" и заставить себя уйти, — произошел взрыв. Она развернулась, кинулась ко мне в безмерном горе, смахивая слезы, и спрятала лицо у меня на груди, как делала много раз прежде.
— Нет, — бормотала она, молотя меня кулаками со всей силой, на которую была способна. — Нет, нет, нет…
Я нежно взял ее запястья, поцеловал ее серебряные волосы и прошептал:
— Береги себя, Лариса. — Потом осторожно отвел ее руки и выбежал из комнаты вон. Ее рыдания слышались мне еще долго, даже после того, как я оказался на борту вертолета, низко летевшего над ледяной Северной Атлантикой.
Глава 44
Я бежал на юг. Пока мы летели в Эдинбургский аэропорт, Жюльен — истый галл, он знал толк в сердечных делах, и потому все понимал и сочувствовал мне — пытался меня утешать. Он уверял, что никто не знает своего будущего, что мы с Ларисой по крайней мере живы, и что мы слишком хорошо подходим друг другу, чтобы расстаться вот так внезапно и навсегда. Парадоксальный эффект от его слов лишь больше укрепил в мрачном убеждении, что я навсегда потерял эту странную, удивительную женщину, которую искал всю жизнь. Когда мы приземлились в аэропорту Уильям Уоллес, Фуше вылез наружу, крепко обнял меня, расцеловал в обе щеки и заверил, что мы еще встретимся. Но затем вертолет поднялся в воздух, а я остался стоять внизу; с собой я взял лишь небольшую сумку с двумя пистолетами внутри, парализатором и рейлганом — оба из композитного пластика, который не по зубам ни одной из охранных систем. Не успел я вздохнуть и собраться с мыслями, как пришлось бороться с охватившим меня чувством жуткого одиночества. Я был вправду одинок, и это чувство невообразимого одиночества заставило меня усомниться в моральных принципах, из-за которых я оказался в положении столь незавидном.
Все следующие дни были даже более путаными и странными. Куда бы я ни шел — в ресторан, в отель, в бар — всюду были новости о московской катастрофе и о ходе ее расследования. Сообщалось о таинственном летательном аппарате, что, по слухам, сопровождал на задание террориста-смертника. Сам же я, по сведениям различных спецслужб и полиции, был на его борту, и моя фотография, вместе с фотографиями Слейтона, Ларисы и бедняги Леона, мелькала на общественных телеэкранах с пугающей частотой. Я был вынужден изменить внешность и подделать идентификационные диски еще до выезда из Эдинбурга. И еще я был вынужден мириться с тем, что вижу лицо Ларисы всюду, даже в самых неожиданных местах, а это было и вовсе невыносимо.
Из Эдинбурга я морем добрался до Амстердама (путешествовать самолетом я не мог, так как авиакомпании были обязаны проверять идентификационные диски по всеобщей базе данных ДНК). Оттуда я двинул на юг автобусом, поездом и даже автостопом. Я пытался скрыться в неприметном уголке этого мира и, в надежде сохранить свои свободу и рассудок, сколько мог, держался районов, где информационные технологии были распространены не так широко.
Первое мне удалось, второе — не слишком. Я все еще не знал в точности, куда направляюсь. Дни проходили, сливаясь в недели; постоянная необходимость подделывать документы, взламывать банковские базы данных (когда иссякли деньги, полученные на Сент-Кильде), и постоянно врать обо всех подробностях моего существования — все это полностью истощило меня эмоционально и умственно. Положение ухудшилось еще более, когда рядом с одним итальянским кафе я увидел газетный терминал. На первых полосах всех газет, что высвечивались на экране, были заголовки со словом «Вашингтон» и изображения первого президента Америки. Я долго рыскал в поисках места, где продавалась "Нью-Йорк Таймс", нашел, уплатил и с бьющимся сердцем дождался распечатки. Мои бывшие товарищи вновь, стало мне ясно, перешли к активным действиям; единым духом проглотив две порции неразбавленной граппы, я вчитывался в подробности. Все шло так, как мы рассчитали; не сбылась лишь надежда Малкольма на грубые ошибки в содержании фальшивки. В историю поверили везде, особенно в Европе: здесь всегда с готовностью принимали любое подтверждение нравственной ущербности Америки.
Шок имел множество последствий. Воспоминания о моем недавнем участии в этой афере наводили тревогу даже теперь, когда я был так далек от этого. Более того: я знал, что любая новость, которую я прочту или увижу, может оказаться ложью, каких бы важных вещей она ни касалась. Так начала распадаться последняя, хрупкая связь с реальностью, что я так лелеял в эти недели. Я начал много пить; себе я говорил, что это необходимо, чтобы заручиться благосклонностью местных жителей таким образом, чтобы никак при этом не выделяться и чтобы ни одному полицейскому в округе не пришло в голову разослать мое фото по Сети или проверить мои диски по всеобщей базе данных. Сказать правду, мне просто больше нечем было бороться с предельным отчуждением.
Продвигаясь к югу Апеннинского полуострова, я все ниже падал в алкогольный мрак, а когда по причине ненадежности электронных банковских услуг в этой полуанархистской части страны у меня начались трудности с деньгами, падение перешло в деградацию. Достигнув Свободного Неаполя, я уже походил на местного бродягу; но в ином случае я бы не оказался в захудалом кабаке и не узрел бы на его стене бессмысленный атрибут убранства, который изменил все.
В оцепенении я оторвал взгляд от вонючего стола, на котором вот уже около часа покоилась моя голова, и увидел пожелтевший плакат с рекламой африканских красот. Этой штуке было никак не меньше сорока лет — реликт давней эпохи, когда Темный Континент еще не обезлюдел от СПИДа и племенных войн. Но он воспламенил мое пьяное воображение. Фантастические видения страны буйных джунглей, продуваемых всеми ветрами саванн, изумительной живой природы, и все это к тому же не заражено чумой информационных технологий, так как Африка была самым большим из островов "аналогового архипелага", — все это гвоздем засело в моем размякшем мозгу. Я даже провел одну ночь в попытке протрезветь, чтобы понять, есть ли в этой идее хоть какой-то смысл.