— Ты, что черножопый, в жмурики захотел, век свободы не видать!?
В зарешеченное единственное окошко камеры заглядывала полная луна, когда началась драка, а когда закончилась — начинался бледный осенний рассвет северного края. Первых троих он уложил без труда, они, видно, сильны были только по фене ботать, и то и дело во время драки грязно ругались хриплыми голосами, но потом поднялись еще несколько человек и пришлось доводить дело до конца. Кто-то из зэков вытащил самодельную заточку, но Самед выбил её из рук бандита и, подняв, бросил в парашу, откуда, конечно, вытаскивать заточку никто не осмелился — западло, не в законе. Однако, большая часть населения камеры были люди мирные, не драчливые, и не лезли в чужие дела, не любили в чужом пиру похмелья, и потому только наблюдали потеху, эту тихую, молчаливую драку: слышался только хруст костей и глухие звуки ударов. А вскоре, видя, что драка затягивается далеко за полночь, многие как ни в чем ни бывало, легли спать… Самед в этой драке совершенно выбился из сил, все тело было избито, как говорится — живого места не было, лицо опухло от синяков и ссадин, но к утру, когда несколько человек валялись на полу, не в силах дойти до своих нар, авторитет Самеда чрезвычайно повысился, теперь к нему боялись подходить, косо смотрели, а кое-кто стал даже набиваться в друзья… Но он не хотел здесь ни друзей, ни врагов, он хотел, побыстрее отмотать срок, постараться по возможности попасть под амнистию за хорошее поведение, и выйти, как написано на плакате в коридоре тюрьмы: «На волю — с чистой совестью!», хотя было не совсем понятно, как же люди с нечистой совестью в таком количестве разгуливают на свободе.
Кроме него и одного молчаливого, будто немого, чеченца лет под сорок, сидевшего пожизненно за убийство, и ни во что не вмешивавшегося, здесь не было ни одного кавказца, или людей другой национальности, все были русские; и тем более, чтобы не дать в дальнейшем третировать себя и пресечь всякие нападки, Самеду следовало с первых шагов здесь, показать свой характер, показать, как говорится, волчьи зубы, чтобы его оставили в покое. Он это понимал и понимал, что раз уж его прибытие и пребывание в этой камере началось так негостеприимно, то следует показать этим блатным, что в следующий раз подобное негостеприимство может обернуться для них довольно плачевно…
Что ж, тюрьма она и есть тюрьма, что в ней хорошего?
Но вот он и вышел, прошли четыре года, без всякой амнистии, на которую втайне он надеялся, стараясь за весь этот невероятно долгий срок, когда он буквально дни считал, не нарушать внутренних законов и распорядка тюрьмы… Теперь он на воле… Но куда он торопится? Какую дорогу выбрал? Ведь дороги, ведущие прочь от тюрьмы были две: одна вела налево, в город, другая направо, к вокзалу. В тюрьме долгими ночами он думал, как выйдет отсюда, поедет домой, обрадует мать, младшего брата, поедет на могилу отца в родном его селении, как будет постепенно входить в нормальную жизнь, забросит своих дружков, станет помогать матери, о которой все это время заботился младший брат, и может потому он и не женился, чтобы уделять матери больше внимания? А может, женился? Он дважды навещал его, Самеда в этой тюрьме, и оба раза Самеду были неприятны его посещения, неприятно, что брат видит его в таких условиях, в таком виде, и он просил брата больше не приезжать, сам выйдет — даст Аллах — и приедет домой… Но о женитьбе Заур ничего не говорил, сказал бы, конечно, если б женился, зачем такое скрывать?.. Но нет, еще молод, молод, младше его, Самеда на три… нет, на четыре года младше… Хотя, где же молод, под тридцать человеку, давно уже взрослый, самостоятельный, вполне ответственный парень, в милиции служит…
Но теперь Самед шагал по дороге, ведущей прочь от тюрьмы налево, хорошо зная, что не эта дорога ведет к вокзалу, откуда он мог бы уехать к себе домой, в свой родной город.