Поразило ли Парвуса, устыженного напоминанием о честной и последовательной позиции Ленина, приведенное обстоятельство — неизвестно. Но в том, что Алексинский и Александров не были смущены этим, убедиться нетрудно. Читателя же должно удивить и насторожить, как и автора настоящих строк, несколько иное обстоятельство — схожесть содержания и стиля письма Фридмана и показаний Алексинского. Те же обвинения, те же упреки, тот же тон. Даже фраза о полезности критикуемых действий «для центральных держав» почти однозначна в обоих случаях. Разный только объект критики: у Фридмана — Парвус, у Алексинского — Ленин. А ведь у последнего тоже имелись публичные выступления с критикой и Парвуса, и украинских националистов в лице упоминаемого Фридманом Баска (он же — Меленевский, он же — Соколовский, он же — Гылька). Уж кому-кому, а вездесущему и всезнающему, подобно Бурцеву, Алекси некому должен был быть известен такой случай.[147] В начале 1915 года к Ленину (он тогда проживал в Берне) зашел известный кавказский меньшевик Триа, приехавший из Константинополя. Триа рассказал об участии Баска в «Союзе освобождения Украины» и про связь этого «Союза» с немецким правительством, а также передал, возможно, с провокационной целью, письмо от руководителя этой темной организации. В послании выражались «сочувствие» деятельности Ленина и большевиков, а также «надежда на сближение взглядов». Возмущенный Ленин в присутствии Триа тут же написал ответ следующего содержания:
«…Любезный гражданин!
Триа передал мне Ваше письмо от 28. XII. 1914.
Вы явно ошибаетесь… Мы работаем за сближение рабочих разных (и особенно воюющих) стран, а Вы, видимо, сближаетесь с буржуазией и правительством „своей“ нации. Нам не по дороге.
Н. Ленин[148]. Берн. 12.1.1915».[149]
На словах же заявил, что не может нравственно воспринимать Баска, поскольку тот вступил в сношения с одним из империалистических государств — Германией, а поэтому между ними не может быть ничего общего.
То, что Алексинский по отношению к Фридману поступил бесчестно, использовав его письмо с провокационной целью, отступив от его содержания, а также откровенно «сплагиатничал», — не должно особо удивлять. В журналистской среде знали его нечистоплотность. Но зачем было Александрову все это приобщать к делу — все публикации Алексинского, а тем более такую, казалось бы, бесполезную для установочной версии, более того, в определенной степени опровергающую ее статью Фридмана? Думается, она послужила своеобразным эталоном в фальсификации показаний многих свидетелей. Все, что говорилось Фридманом в адрес Парвуса, приобретало обвинение в устах тех или иных людей и в самых разных вариантах по отношению к Ленину и большевикам. Причем опускались (разумеется, для гласного освещения; в протоколы допросов все вносилось пунктуально) положительные моменты. К примеру, 10 сентября 1917 года П.А. Александров беседовал с шестидесятилетним Г.В. Плехановым, проживавшим в Царском Селе. Пожалуй, из всех допрошенных свидетелей он больше всех знал В.И. Ленина и имел право судить о нем. «Ленина я знаю давно, — говорил он, — познакомившись с ним в Женеве в 1895 году. До 1903 года мы жили вместе, как партийные работники, участвовали в издании „Искры“ и прочее. Тогда Ленин был с нами заодно. С 1903 года я разошелся с ним…» Судя по протоколу, он высказал немало такого, что могло восприниматься в двояком смысле. И все же, продолжая и здесь борьбу с политическим противником, Плеханов давал иногда однозначные и даже категоричные положительные оценки лидеру нелюбимых им большевиков: «При этом я исключаю всякую мысль о каких-либо корыстных пользованиях Ленина», «Я убежден, что даже самые предосудительные и преступные с точки зрения закона действия совершались им ради торжества его тактики», «Но повторяю, я говорю только в пределах психологической возможности и не знаю ни одного факта, который доказывал бы, что психологическая возможность перешла бы в преступное действие» и т. п. Последнее замечание касалось пересудов об использовании Лениным германских средств для «осуществления своей тактики». Плеханов не мог привести ни одного факта о получении Лениным денег от немецкой стороны, а тем более ее разведки. Александров же его предположения о «психологических возможностях» трансформировал для склочной прессы в лице Алексинского, Бурцева и других им подобных в безосновательные «конкретные примеры». Тем более что в показаниях Плеханова подобных рассуждений и догадок имелось с избытком. Именно они и выпячивались, именно они предавались огласке. О том, что «Ленин неразборчив в средствах», что «в один из моментов обострения борьбы между большевиками и меньшевиками последние обвиняли Ленина в похищении адресованных им писем», что «тактика ленинская была до последней степени выгодна Германии». Плеханов говорил, что «неразборчивость Ленина» позволяет ему «допускать, что он для интереса своей партии мог воспользоваться средствами заведомо для него идущими из Германии». В сведениях, интерпретированных Александровым и поступающих в различные редакции, уточнения «допускаю», «в интересах партии», «исключаю всякую мысль о какой-либо корысти», имевшие принципиальное значение не только для одного лица или отдельной партии, но для всего следствия, опускались, вымарывались, извращались. Оставалось только корыстолюбие, подавление всех и вся, измена ради положения и наживы.
Плеханов резко отзывался о Троцком (Бронштейне). «Я считал Троцкого, хотя и не лишенного известной талантливости, но крайне поверхностным и в сущности пустым человеком», — признался он Александрову. Это касалось более раннего периода их знакомства, состоявшегося в 1902 году. Со временем Плеханов узнал, что энергичный, напористый, амбициозный, но «лишенный всяких сколько-нибудь серьезных знаний» Лев Бронштейн склонен к угодливости, двурушничеству и другим неприятным делам. Но следствие и социал-шовинистская пресса, связавшие Троцкого и Ленина единым обвинением, переносили подобные оценки, данные первому из них, и на второго. Если Плеханов обвинял Троцкого в близких отношениях с Парвусом, для Александрова это было равносильно обвинению в адрес Ленина. И какое ему дело до того, что Плеханов по этому поводу говорил: «Какие отношения существовали у Парвуса с Лениным во время войны, я не знаю. До войны отношения их, насколько я могу судить, не были близкими». Какое ему дело до того, что, по словам Плеханова, и близость Троцкого с Парвусом относится к прошедшим годам, что о последних годах он говорил: «Имел ли Троцкий связи с Парвусом, я не знаю, но его органы тогда высказывались против Парвуса». Не «замечалась» и такая фраза Плеханова: «В Вене Троцкий издавал до войны „Правду“, не имевшую ничего общего с ленинской „Правдой“. Об участии Парвуса в этом издании мне ничего не известно. Думаю, что он не участвовал».[150]
Оставлял Александров без внимания и другие невыгодные ему оценки Ленина. К примеру, того же Троцкого: «…считаю совершенно невероятными какие бы то ни было преступления подобного рода со стороны Ленина…» Точно так, как делал это и принявший от него эстафету публичной казни большевиков Соколов. Первый предал огласке «факты», изобличившие большевиков и их лидера в «корыстолюбии и измене». Второй доказывал, пользуясь этими «фактами», что никто иной, кроме этих «беспринципных, меркантильных и кровожадных предателей», не смог бы поднять руку на государя-императора и его семью. А чтобы эта теорема превратилась в аксиому, тоже, подобно Александрову, замалчивал невыгодные факты и выпячивал улики. Скажем, в августе 1920 года Соколов допрашивал Керенского. Оговорка последнего, вернее, его признание, что Ленина нельзя считать немецким агентом «в вульгарном смысле», не нашла в печати тех дней отражения. Зато раздувались высказывания бывшего главы Временного правительства, повторявшего те же намеки Плеханова, Мартова, Алексинского о «несомненной связи Ленина с немцами», о «пользовании их средствами». И ведь все это представлялось именно в «вульгарном понимании», что оспаривал Керенский.