— Семя самых уважаемых и великих мужей этого города… — начал было он, но потом запнулся в нерешительности, вновь уставившись на стакан, налитый мной до краев.
Голова у меня раскалывалась, в висках ломило, желудок терзала изжога. Напиться бы хорошенько! Удалось бы тогда забыть эту боль, это дурацкое тело, доставляющее такие страдания. Получилось бы душой оказаться далеко от него.
— Не обращайте на меня внимания, продолжайте, прошу вас, — сказал я. — Я пью только в это время дня.
Теперь он заговорил, смело глядя мне в глаза. Его собственные глаза, слегка раскосые и карие, скрывавшиеся за очками, опять почти ничего не выражали. Он часто прерывался; но больше ни разу не запнулся, говоря все так же совершенно и правильно.
— Да, в нашем городе особым образом хранят семя самых великих и уважаемых мужей, и в нужное время его вводят специально отобранным матерям посыльных. Их находят и тщательно выбирают путем различных генетических расчетов. Обычно выбирают самых красивых и умных женщин со светлыми волосами, которые своей красотой и умом выделяются среди других. Их держат под строгим контролем вплоть до рождения ребенка, и если выясняется, что ребенок родится с каким-нибудь изъяном, то их заставляют избавиться от него. На свет появляются только безупречные малыши. Поэтому посыльные — главный предмет гордости нашего города. А если, несмотря на такие расчеты и контроль, рождается, скажем, ребенок не со светлыми волосами или не слишком красивый, то это — удар для матери посыльного, который приводит к сильному нервному срыву. Тогда женщина обычно кричит, что плохо изучили ее генную структуру либо введенное ей семя было недостаточно качественным. Некоторые даже клянутся никогда больше не иметь детей. Этих сыновей, которых можно с рождения считать «изгоями», сразу же забирают у матерей и помещают в особые детские дома для сирот. Но такие ужасные ошибки случаются нечасто. Знаете ли вы, что во всем нашем городе всего лишь семьдесят — восемьдесят посыльных? На самом деле их точное количество, и какие-либо подробности об их жизни не особо известны. Они живут очень закрыто.
— Понимаю, господин Волковед, — пролепетал я. Хотя понять такой странный рассказ было трудновато. — Есть ли у вас сведения о том, сколько посыльных было убито до настоящего времени? — когда я пытался выговорить столь длинную фразу, мой язык здорово заплетался. Но, признаться, это, видимо, был один из тех случаев, нередко приключавшихся со мной в последнее время, когда голова и тело жили разной жизнью.
— Известно, что до настоящего времени было совершено шесть или даже семь убийств, — ответил он. — Точнее сказать не могу. Посыльные ведь довольно деликатная тема. Опасаюсь, как бы ваше стремление выяснить подробности не навлекло на вас бед. Пожалуйста, пожалуйста, будьте очень осторожны, а если понадобится помощь, в любой момент можете позвать меня.
«Ах-ты-добрая-машина!» — с трудом пробормотал я про себя. Надо сказать, я все время ломаю голову над тем, что такое милосердие и доброта. Эти темы гнетут меня, но не могу же я просто так взять и выкинуть их из головы. Только глупец мог бы не догадаться, что в душе этот обстоятельный и педантичный человек добряк и душка. Обычно поэтические натуры страдают от милосердия и, даже если нуждаются в нем, не могут об этом сообщить.
— Поверьте, я ужасно запутался, — сказал я. — Но на ловца и зверь! Сейчас у меня единственное желание — как можно скорее разделаться с этим. Одного в толк не возьму: как бы мне разобраться во всем?
Теперь я, должно быть, и сам уже думал то же, что говорил мой заплетавшийся язык. Господин Добрый-добрый-Волковед расчувствовался.
— Послушайте, — сказал он, — я вас знаю. Я знаю вас лучше многих, кто уверен, что хорошо знает вас. И знайте: я всем сердцем убежден — если уж кто и разберется в этом деле, так это вы. Но, пожалуйста, решайте сами: действительно ли вы хотите разобраться или вам важнее противостоять и сопротивляться миру, диктующему вам свои условия.
— У священников и ученых поразительно много общего, — ответил я. — И те и другие говорят длинно и запутанно, и в них нет ни капельки поэзии. Трудно сказать, отчего их мысли — как лабиринт. Потому ли, что в них умерла поэзия, или потому, что ее и вовсе никогда не было? У вас доброе сердце, сударь. И я не могу сказать, что заметил за вами привычку притворяться. Но вот было бы в вашем сердце хоть немножечко поэзии! Ах, если бы, если бы!
Он улыбнулся. Это была очень добрая улыбка. Она показывала: у него есть право и прощать меня тоже.
— Думаю, мне уже пора идти, — сказал он. — У меня слишком много дел.