Весной 1918 года германское правительство было в Москве, в Киеве, в Варшаве всемогуще, в самом настоящем и буквальном смысле слова. По предписаниям из Берлина, граф Мирбах, его подчиненные и товарищи вели переговоры с кем угодно: с большевиками и с врагами большевиков, с монархистами и с республиканцами, со сторонниками единой России и со сторонниками расчленения России. Планы менялись каждый день. Точно так же ежедневно менялись намерения немцев относительно Украины, Польши, балтийских стран. Я ничего не преувеличиваю, — из воспоминаний сановников и самого императора Вильгельма ясно, что в их кругу был совершенный хаос.
Даже в таком, казалось бы» бесспорном вопросе, как спасение царской семьи, немцы ни на что решиться не могли. Барон Ботмер прямо пишет: «Антанта мало сделала для своего, прежде столь восхвалявшегося, союзника; да у нее и не было способов добиться выдачи царя. С нашей же стороны Россия приняла бы подобное требование, как и все другие, беспрекословно» (далее в воспоминаниях представителя германского верховного командования следуют какие-то весьма сбивчивые, сомнительные и смущенные объяснения). Через несколько дней после екатеринбургской трагедии, в комиссии по обмену военнопленными, большевик Навашин в доказательство расстройства советского транспорта бесстыдно сослался на убийство царя: «вагонов у нас так мало, что мы на днях не могли вывезти из Екатеринбурга одного человека, и это повлекло за собой трагические последствия...» — «Мы вначале оцепенели, — пишет фон-Ботмер, — при столь циничной мотивировке убийства императора. Напрасно я ждал протеста немецкого председателя, требования извинений или прекращения заседания. Ничего не последовало!» Ботмер заявил протест от себя.
Во всей деятельности гр. Мирбаха сказывалось обычное, столь характерное для немцев, сочетание нелепого замысла с изумительным выполнением. Никакого политического плана не было, но технический аппарат стоял на большой высоте. Германское посольство прибыло в Москву в конце апреля; уже в июне, а может быть, и еще раньше, у него были в русской столице и собственная разведка, и свои тайные осведомители. Немцы раздобыли и шифры, которыми пользовались антибольшевистские заговорщики того времени; у большевиков этих шифров не было, и ЧК вынуждена была прибегать к помощи германского посольства, которое в особых случаях ей эту любезную услугу и оказывало{3}, хоть без большого восторга.
В середине июня немцам от их секретных сотрудников стало известно, что на них готовят покушение. Но кто именно готовит, им было не ясно. Могла, по их мнению, заниматься таким делом одна из следующих четырех групп: 1) русские монархисты (для того, чтобы вновь вызвать между Германией и Россией войну, в результате которой пала бы советская власть); 2) савинковская организация, при поддержке союзников, тоже в целях возобновления войны; 3) левые эсеры, из ненависти к «германскому империализму»; 4) сами большевики.
Наиболее характерной гипотезой должно признать, конечно, «четвертую»; обе высокие стороны после Бреста обменялись послами, но одна высокая сторона подозревала другую в желании укокошить аккредитованного при ней посла! Однако эта четвертая гипотеза, как и две первые, была совершенно неверна. Единственно верным предположением было третье: графа Мирбаха хотели убить — и действительно убили — левые эсеры.
Странная участь выпала в пору революции на долю этой партии. Теперь от нее, кажется, не осталось и следа. Ее руководители находятся либо в ссылке в отдаленных местах СССР, либо в эмиграции, где даже не создали для себя органа печати. Среди левых эсеров не было выдающихся людей, которые по способностям приближались бы к Красину или к Троцкому (не говоря уже о Ленине). Очень немногие из них составили себе имя в истории революционного движения, — о громадном большинстве мы и вообще впервые услышали в 1917 году. Тем не менее в первый год революции они развили бешеную деятельность. «Дела делано много, но сенсу{4} вижу мало», — говорил в подобных случаях Петр Великий.
Если не «сенсу», то энтузиазма у левых эсеров было, во всяком случае, достаточно. Энтузиазм был их специальностью. После октябрьского переворота они оказались, так сказать, пристяжной партией при большевистском кореннике. Однако в иные минуты нам со стороны могло казаться, что они большевиков свергнут и станут править Россией. Весь мир исполнен неограниченных возможностей, — отчего же было Спиридоновой, Карелину и Камкову не образовать своего правительства? «Идеология» у них была не хуже и не лучше, чем у большевиков. Она имела успех у части интеллигенции, — в 1918 году партия левых эсеров хотела даже обзавестись своим Горьким и на эту роль, кажется, намечала Александра Блока: знаменитый поэт для подобной роли, впрочем, не годился совершенно и скоро в левых эсерах разочаровался (если в самом деле в пору «Двенадцати» был ими очарован). Больше всего партия надеялась на крестьянство и, пожалуй, по своему названию, облегчавшему некоторую преемственность от популярных людей 1917 года, скорее могла иметь успеху крестьян, чем большевики. Работали левые эсеры явно под якобинцев. Осенью 1917 года они требовали созыва конвента; самое слово «конвент», должно быть, приятно ласкало их слух. Если б существовали якобинские мундиры, левые эсеры надели бы их непременно.