Санитар покатил его, не глядя в мою сторону. Я держала Халланда за руку, она была влажная и холодная, я не знала, сжать ли мне ее или поцеловать его в лоб, говорить с ним в присутствии этого санитара я не могла. Тогда я просто пожала его руку.
Мне сообщили, что он очнулся, но когда я вошла к нему, он лежал все так же; я села на стул и принялась ждать. Он хрипло дышал. В окно светило солнце, меня разморило и потянуло в сон. И вдруг он произнес, не поворачивая головы, не открывая глаз:
«Анестезиолог сказал: „Куда бы тебе хотелось? Где ты был счастлив?“ Я не задумываясь ответил: „В автобусе“. Тут все они рассмеялись, а он и говорит: „Ну, значит, поедешь сейчас в автобусе!?“»
Сначала я ничего не сказала. Подумала, он еще не вполне очнулся. Мы не так уж много ездили вместе в автобусе, может, даже он не имел в виду этот автобус.
— Ну и как ты, поехал в автобусе? — спросила я наконец.
Он кивнул и посмотрел на меня.
— Я тотчас же там очутился, на заднем сиденье. Ты тоже там была. Ты положила голову мне на колени.
О, я любила Халланда. Именно в тот момент. Ведь оно все повторилось.
17
Я погляжу, вы ведете двойную жизнь.
За это надобно приплатить.
Я встала, приготовясь идти за гробом, и опустила голову, чтобы ни с кем не здороваться. С опущенной головой было трудно понять, что творится, но, судя по всему, Брандт отсутствовал — он на меня сердился? ему было неловко? — поэтому возле гроба произошло замешательство. Но вот ему нашли замену, этим занялся пастор и все уладил, я разглядывала чужие ноги, не двигаясь с места, в ожидании, когда можно будет отойти от церковной скамьи. Сама я нести гроб не хотела, боялась сорваться, сломаться, однако все обошлось, я не сломалась, бедро побаливало, а так я была цела. Пернилла стояла ко мне вплотную — пусть ее. Послышались щелчки, точно кто-то фотографировал, но я упорно не поднимала глаз. Мы пропели «Чуден мир дольний»,[22] бросить в могилу мне было нечего, едва все закончилось, я крепко ухватила Перниллу за руку и, не оборачиваясь, повела к калитке, выходящей на площадь. Позади раздался чей-то голос, может быть Ингер, но я не остановилась.
— Твои вещи все с тобой? — спросила я.
— Да, ой! — Она, семеня, споткнулась.
— Я отвезу тебя домой!
— Прямо сейчас?
— Да.
— Прямо до дому?
— Да.
Я полностью игнорировала ее присутствие, иначе бы я никогда не доехала до Копенгагена. Включив радио, я выбрала самый убогий, по моим меркам, канал и во все горло подпевала, даже если это были незнакомые песни. Пернилла вжалась в сиденье, ну а по-моему, я вела машину как бог. На шоссе я уже не пела, а орала, по-другому нельзя было.
— Тебе нужно заправиться, — сказала она.
Что верно, то верно.
— У тебя есть права? — спросила я.
— Да.
— Тогда после заправки поведешь ты.
Она могла рулить и разговаривать одновременно, а еще у нее была та особая манера смотреть в боковое зеркальце, которая всегда меня восхищала.
— Я думала, — сказала она, поправляя зеркальце заднего вида, — что после похорон полагается кофепитие.
— После этих — нет.
— Однажды я была на похоронах, после которых было кофепитие, — сообщила она. — Люди вставали и рассказывали об умершем, это было потрясающе.
— И что ты собиралась рассказать о Халланде? — поинтересовалась я.
— Я не собиралась рассказывать, но с тех пор как он умер, я много думала, и вот о чем. Когда я забеременела, я стала немножко неуравновешенной. Я сказала, что не хочу его больше видеть. Чтоб он забрал свои вещи. Он заплакал.
22
Псалом датского писателя, поэта и драматурга Б. С. Ингемана (1789–1862), который часто поют на похоронах.