— Если я приду, то сделаю вид, что мы не знакомы, — пообещала я.
Он криво улыбнулся и вышел из-за стола.
— А тарелка! — чуть не сорвалась на крик Ингер.
Он повернулся, взял тарелку, поставил ее возле раковины и направился к дверям.
— А в посудомойку кто будет ставить! — не унималась она. — А стакан!
Но он уже испарился. Лицо у нее было перекошено; она отвела глаза. Мне захотелось спросить: любишь ли ты его? как ты можешь орать на ребенка из-за какой-то тарелки? Но я решила выждать — и правильно. Она моментально пришла в себя и потянулась за книжкой, которая была у нее раскрыта.
— Это из разряда сортирного чтива, — сказала она. — Но тут есть кое-что дельное. Тут указаны сроки соблюдения траура — не иначе как со времен королевы Виктории. Вдове полагалось соблюдать траур по мужу в течение двух-трех лет, вдовцу по своей жене — всего лишь три месяца. Для тех, кто потерял ребенка или кого-нибудь из родителей, траур длился год. Все это… ну да, звучит нелепо, но что-то в этом есть.
В дверь забарабанили. Она вскочила.
— Э-э, звонят!
— Да нет же! Когда ты наконец починишь звонок?
— Это цитата! — прокричала она из прихожей. — Беккет![27]
Пока она там с кем-то разговаривала, я полистала сортирную книжку.
— Это был гость, — сказала она, вернувшись. — Он ищет Брандта.
— А я про что говорю! Брандт исчез.
— Ну как так он мог исчезнуть?
— Когда ты видела его в последний раз? В церкви его вчера не было, — сказала я. И перевела разговор на другое: — Ты ним знакома, с гостем?
— He-а. Он работает в Архиве.
— Откуда ты знаешь?
Она налила мне кофе и пожала плечами.
— Брандт сказал. По-моему. Ну а та вчерашняя, кто она?
— Вчерашняя?
— Та, которая встречала людей у входа.
— Никто. А при чем тут Беккет?
— Это из детства. Мой отец поставил школьную комедию, я ее смотрела… я была еще маленькая, пьеса тогда была новой. Я потом много лет ходила и повторяла это, мне казалось, что это ужасно смешно.
— Смешно — что?
— Э-э-э-э-э, звонят!
— Это была реплика?
— Да, ее там произносят несколько раз.
— Твой отец поставил Беккета как школьную комедию?
— Да! Или… может, это был и не Беккет, но, во всяком случае, абсурд. И дико смешно.
— Куда же подевался Брандт?
— Бесс, им что, совсем неизвестно, кто застрелил Халланда?
— Мне они ничего не рассказывают.
— А ты спрашивала?
— He-а. Ну а сейчас мне хочется в «Лесной павильон».
— Бесс, мы только что похоронили Халланда. Тебе нельзя в «Лесной павильон».
— Потому что Халланд бы этого не одобрил — так, что ли? Ну уж нет.
— Да ничего подобного. Но это ради тебя же самой. Траур соблюдают не без причины.
— Траур…
Сказать ей сейчас, что я не горюю? Я уже десять лет как горюю по Эбби, но только Эбби в живых — и убила ее я сама.
— Говорю тебе, мы с Халландом собирались туда, когда они снова откроются! Не хочешь со мной идти — я пойду одна.
21
Ведьмы всей нашей окрути оказываются в смертельной опасности каждый раз, как какой-нибудь новый автор выскажет мнение, признающее их бред за действительность.
В самом начале. По вечерам, прежде чем сесть смотреть телевизор, мы читали, беседовали. Как-то вечером, в самом начале, Халланд рассказал о гипнотизере, на которого он ходил еще мальчиком. Тот внушил группе подростков, что они куры, но Халланд не верил, что их на самом деле загипнотизировали, он по сию пору был убежден, что это надувательство.
Мне тоже довелось присутствовать на одном из таких сеансов — тот же самый гипнотизер, только постаревший. Я — поверила. Услышав это, Халланд спросил: «Почему?» Мой аргумент превратился уже в анекдот, я часто его рассказывала. Но теперь слова застряли у меня в горле.
Я боялась, что гипноз на меня подействует, хотя уселась в самом конце зала и мотала головой и бормотала «нет-нет-нет», закрываясь от голоса и взгляда гипнотизера. Восприимчивые же поднялись на сцену, их просили вытворять всякие глупости, что они и делали. Им предложили «выпить»: они сидели и весело чокались воображаемыми бокалами и явно захмелели. «А сейчас вы на порношоу! — произнес металлический голос гипнотизера. — Ханс-Хенрик, что ты видишь?» Ханс-Хенрик был высокий, худой и застенчивый парень из моего класса, который обычно молчал как рыба. Мы затаили дыхание.
«Ну и паскудство!» — выкрикнул он низким, не своим голосом. Зал расхохотался.
Именно этого я и боялась — вот так вот обнажиться, выдать себя, эту двойственность, выдать не столько даже скрытые в моем подсознании желания и фантазии, сколько то, что они так глубоко упрятаны. Я вдруг предувидела во взгляде Халланда, до чего буду похожа на Ханса-Хенрика, и вся эта история перестала быть смешной. Халланд совсем не так ее воспримет, он использует этот анекдот, чтобы меня раскусить. Так я его и не рассказала.