Сол Мердок поморщился. От популярности бедного Фреда не осталось и воспоминаний. Он превратился в мишень для плоских шуток любого, кто привык лишь трепать языком, с тех пор, как книга этой женщины, написанная еще до смерти Фреда, отправилась в набор, – по слухам, уже через несколько недель после его похорон.
Забавно, что закон о клевете, который так легко призвать на помощь по самому пустячному поводу, пока человек жив, ничуть не возражает против нанесения ущерба репутации после смерти. Барбара Бендикс обобрала Фреда, отняла у него личную жизнь, достоинство и славу. Разумеется, те, кто был близко знаком с ним, знали о его симпатичных молодых приятелях. Возможно, не все, ведь мужчины глупы, когда речь заходит о постельных делах, – глупы до неприличия, подумал Сол со смирением затворника. Безусловно, кое-что из написанного Бендикс о привычках Фреда могло вызвать изумление у публики. Но ведь о человеке судят по его делам, а не по поведению в личной жизни, особенно если он жил тихо и никому не делал зла.
Так что же символизирует Барбара Бендикс? Само собой, общенациональное хобби – низведение до уровня серой массы каждого, кто хоть немного возвышается над ней. А для «Берри и Майклз» – власть больших продаж и больших денег на рынке.
Сол вздохнул. Интересно, пытался ли Брайан Берри хоть когда-нибудь разобраться в своих чувствах, публикуя эту дикую чушь? А если бы Фред Маннерз был автором «Берри и Майклз», неужели Брайан все равно согласился бы издать пасквиль Барбары Бендикс? Вполне возможно. Не стоит питать иллюзий насчет издателей, а Брайан при всем своем обаянии умел быть безжалостным, когда наступали трудные времена. Не то что его отец – тот был джентльменом во всех смыслах слова.
И вот теперь Брайан стал изгоем. Его не спасли ни обаяние, ни жестокость. Акционеры предпочли ему деньги.
Сол Мердок позволил себе на минуту погрузиться в приятные размышления о людской глупости. И вдруг еще одно знакомое лицо без приглашения всплыло перед его мысленным взором. Нежное заостренное личико, загадочная улыбка, подбородок, опирающийся на две ладошки. Тилли Лайтли. Тилли Лайтли, какой он знал ее двадцать лет назад. Он нахмурился. Тилли Лайтли, хорошенькая, как картинка, и черствая, как сухарь. Как он мог так сглупить?
Бог свидетель, друзья пытались образумить его. Но он уже был очарован всем сразу: порхающей неуловимостью тонкого тела, цепкостью хищных маленьких рук, нездешней своенравностью, которая прикрывала, словно ширмой, непоправимо заурядный ум. Тилли была из тех, кто, входя в комнату, усаживается прямо на пол, с непосредственностью очаровательного ребенка пренебрегая стульями. Тилли, вольная духом, никогда не бродила по пляжу – она носилась, раскинув руки.
И он пленился всем сразу! Он обезумел. Тилли и Сол, плечом к плечу против целого мира, – они качались на качелях в парке, писали тексты на пляжном песке на закате, жевали купленную навынос китайскую еду, излучали любовь, лежа на потертом ковре с цветочным узором на полу его спальни.
В то время она рисовала. И писала стихи. Вспоминая об этом, Мердок поморщился. Тилли без конца что-то царапала и черкала, скрючившись, как бродяжка, в углу где-нибудь на вечеринке или в кафе. И непрестанно говорила вполголоса, словно секретничая, когда они оставались вдвоем: о творчестве, о цельности, о том, как быть верным самому себе, о том, какой потерянной и одинокой она порой чувствует себя – без родных, без эмоциональной поддержки, зато с ним.
Он тоже говорил. Рассказывал ей то, чего сам от себя не ожидал: о своем холодном и отчужденном отце, о матери, которая умерла от передозировки, когда ему было восемь, и оставила в память о себе острую боязнь темноты. О кошмарах, которые до сих пор мучили его. И о боязни, что он никчемный, ни на что не годный обманщик. На ее худой белой груди он рыдал, как дитя. Дурак!
Сол Мердок откинул голову на подголовник и скрипнул зубами. Даже теперь, по прошествии двадцати лет, при мысли о Тилли по его телу пробегала дрожь. О ней и ее дурацком кенгуру с торчащими зубами, который был повсюду, куда ни глянь, – в книгах, на открытках, плакатах, даже среди мягких игрушек. И она будет там. Будет обязательно. В качестве почетного гостя, как и он. Как символ, подобно ему. Символ манипуляций, тщеславия, притворства и ограниченности – ибо такова была Тилли Лайтли прежде. Такой она и осталась. Люди вроде нее никогда не меняются.
Он нахмурился. Перед глазами замелькали светящиеся точки, предвещая головную боль. Губы беззвучно задвигались, в памяти всплыл звук, которого он привык опасаться.