Мэри Джоплин забрасывала меня вопросами:
— Вы богатые?
Я растерялась.
— Да нет, вряд ли. Мы посерединке. А вы богатые?
Она задумалась. Потом улыбнулась с таким видом, будто мы с нею теперь заодно в чем-то.
— Мы тоже посерединке.
Бедность — это синие глаза, жалобный взгляд из-под ресниц и миска для подаяний. Ребенок-попрошайка. Вся одежда в разноцветных заплатах. В сказочной книжке с картинками рассказывается, что ты живешь в лесу, с потолка капает, крыша у дома соломенная. Ты носишь корзинку, покрытую лоскутным платком, и с нею в руках отправляешься навестить свою бабушку. А стены твоего дома пряничные.
Лично я приходила к своей бабушке с пустыми руками, меня отправляли к ней просто для того, чтобы «составить компанию». Я не понимала, что это значит. Иногда я целый день смотрела в стену, пока бабушка не отпускала меня домой. Иногда она разрешала мне лущить горох. А иногда заставляла держать пряжу, которую сматывала в клубок. Она прикрикивала на меня, когда я отвлекалась и невольно опускала руки. Если я говорила, что устала, она отвечала, что мне еще рано уставать. Мол, ты и знать не знаешь, каково уставать на самом деле. И долго бормотала себе под нос: устала она, видите ли, я тебе покажу, как устают, я тебе так покажу, вот отшлепаю, тогда узнаешь.
Когда мои руки опускались и внимание рассеивалось, это случалось из-за того, что я все думала о Мэри Джоплин. Имени ее я вслух не произносила, и от этого вынужденного молчания она в моих фантазиях словно становилась худее прежнего, делалась какой-то плоской, истощенной, будто ее долго морили голодом, тенью себя настоящей, и начинало казаться, что она вовсе не существует, когда меня нет рядом. Но на следующий день, стоило взойти солнцу, Мэри, когда я выходила на порог, как ни в чем не бывало поджидала меня, прислонившись к стенке дома напротив, хихикала, почесывалась под платьем и показывала мне язык, длиннющий, способный дотянуться до земли.
Если бы моя мама выглянула из окна, она бы тоже ее увидела; а может, и нет.
В те дни, сонные и гулкие от жужжания насекомых, мы гуляли, преследуя тайную цель, подбираясь все ближе к дому Хэтауэев. Тогда я так его не называла; до того лета я вообще не подозревала о его существовании; он словно материализовался из ниоткуда посреди моего детства, когда мы, так сказать, раздвигали границы, когда стали уходить все дальше от центра деревни. Мэри нашла этот дом раньше меня. Он стоял наособицу, никто другой ничего рядом не построил, и мы обе знали наверняка, что это дом богачей: сложенный из камня, с высокой круглой башней, он располагался в саду, окруженном стеной; эта стена не могла нас остановить, мы взбирались на нее, мягко спрыгивали, прятались в кустах с другой стороны. Оттуда мы видели, что розы на клумбах уже спеклись под жарким солнцем, цветы превратились в бесформенные бурые комки на длинных стеблях. Лужайки тоже выгорели. Оконные стекла сверкали на солнце, а с тыльной стороны дома, откуда мы глядели, находилась то ли веранда, то ли балкон, то ли терраса; сама я не знала, как назвать это сооружение, а спрашивать Мэри было бесполезно.
Пока мы бродили по окрестностям, она весело щебетала:
— Мой папа говорит, дуреха ты, Мэри, совсем бестолковая. Говорит, что, когда тебя поймают, детка, всю дурь из башки выбьют. Говорит, Мэри, тебе точно не поздоровится, так и знай.
В самый первый день, прячась у дома Хэтауэев в зарослях кустарника, мы ждали, когда покажутся богачи — выглянут из сверкающих высоких окон, служивших одновременно и дверьми; ждали, что они будут делать. И Мэри Джоплин прошептала мне:
— А твоя мама знать не знает, где ты болтаешься.
— Ну, твоя тоже.
Потом Мэри соорудила себе лежанку, что-то вроде гнезда, и удобно устроилась под кустом.
— Скучно, — пожаловалась я. — Надо было прихватить с собой книжку из библиотеки.
Мэри пошуршала в траве, пропела что-то неразборчивое.
— Мой папа говорит: Мэри, берись за ум, не то отошлю тебя в исправительную школу.
— А что это?
— Это такое место, где тебя порют каждый день.
— За что?
— Ни за что. Просто порют, и все.
Я пожала плечами. Звучало слишком похожим на правду.
— А по выходным порка тоже бывает? Или только в учебные дни?
Меня клонило в сон. И было все равно, ответит Мэри или нет.
— Все по очереди. Когда подходит твой черед… — Короткой палочкой Мэри копалась в земле, старательно углубляя ямку. — Когда подходит твой черед, Китти, они берут дубинку и выколачивают из тебя все глупости, какие только можно придумать. Лупят по голове до тех пор, пока мозги не вылезут наружу.
На этом разговор иссяк, мне было неинтересно его продолжать. Между тем ноги от долгого сидения на корточках заболели, стали затекать. Я сердито пошевелилась, кивнула в сторону дома.
— Сколько еще мы тут просидим?
Мэри что-то пропела. Снова ковырнула землю палкой.
— Сдвинь коленки, Мэри, — сказала я. — Так сидеть неприлично.
— Брось, — отозвалась она. — Я часто тут бываю, когда приличные девочки вроде тебя спят в своих постельках. Я видела, что у них есть.
Вся моя сонливость мгновенно пропала.
— И что же?
— Кое-что, чего нельзя называть, — сказала Мэри Джоплин.
— Ага. Но что это?
— Кое-что, завернутое в одеяло.
— Животное?
Мэри фыркнула.
— Сама ты животное! Разве животных заворачивают в одеяло?
— Да, маленьких собачек заворачивают. Когда они мерзнут.
Я знала, что права, и была готова отстаивать свою правоту; чувствовала, что мое лицо раскраснелось.
— Нет, не собака, нет-нет-нет. — Мэри понизила голос, намекая, что знает больше моего. — У него есть руки.
— Значит, это человек?
— Нет, на человека не похож.
Я начала злиться.
— А на кого тогда похож?
Мэри задумалась.
— На запятую, — наконец ответила она. — Ну, на тот значок, который часто ставится в книжках.
После этого ее уже было не отвлечь.
— Просто подожди, — твердила она, — и сама все увидишь. Если вправду хочешь увидеть, то подождешь; а если нет, то катись отсюда. Пропустишь — так тебе и надо, а я и без тебя все увижу.
Я помолчала, а потом сказала:
— Я не могу торчать тут до утра, дожидаясь твоей запятой. И так уже на чай опоздала.
— Да и ладно. Тебя все равно никто не ищет, — отмахнулась Мэри.
Она была права. Я прокралась домой совсем поздно, и никто мне ничего не сказал. Это лето, самый конец июля, разморило взрослых, заставило забыть о родительском долге. Когда мама заметила меня, ее глаза вдруг словно потускнели, будто бы узнавание потребовало от нее дополнительных усилий. Ты вся в пятнах сока черной смородины, кожа липкая и в разводах. Ноги грязные, лицо чумазое, потому что ты живешь в кустах и высокой траве, и каждый день солнце, будто с детского рисунка, пылает в небе, ослепительно-белом от зноя. Белье на веревках перед домом висит точно белые флаги капитуляции. Вечерами долго светло, потом выпадает роса и наступают блеклые сумерки. Родители все-таки зовут тебя домой, и ты сидишь под электрическим светом и сдираешь шелушинки обгоревшей кожи, целыми оборками и полосками. В руках и ногах какое-то странное ощущение, томление, что ли, но кожу сдираешь равнодушно, будто луковицу чистишь. Тебя отправляют в постель, потому что ты клюешь носом, однако прикосновение горячего постельного белья к коже прогоняет сон. Лежишь, таращишься в полумрак, царапаешь ногтями следы укусов насекомых. В высокой траве полно кусачих жуков, они только и ждут, когда ты присядешь, выбирая момент, чтобы перелезть через стену; а другие так и норовят ужалить, когда таишься дозором в кустах. Сердце колотится от восторга всю короткую ночь напролет. Только на рассвете становится прохладнее, воздух свеж, как проточная вода.