— А они правильные?
— По-моему, правильные.
— И вы тоже стали бы противиться?
— Если бы знал, что это ваша воля, — нет.
— Вы никогда не производили на меня впечатления слепого исполнителя приказов.
— Я всегда старался понять их смысл.
— И сейчас понимаете?
— Наверняка не все. Но кое-что, как мне кажется, понимаю.
— Очень интересно. Объясните. Товарищ Сталин не хуже артиста Михоэлса понимает все опасности, связанные с крымским проектом, и все-таки продвигает его. Какие же причины могут быть у товарища Сталина?
— Когда я ждал вызова в вашей приемной, мне в голову пришла такая мысль. Все, что происходит в Советском Союзе и даже в мире, может быть соотнесено с созданием нашей атомной бомбы. Пока у нас нет своего атомного оружия, нужно обезопасить себя. Если поселить в Крыму евреев, наших и особенно западных, база Черноморского флота будет защищена от американского атомного удара.
— Оригинально, — заметил Сталин. — Очень оригинально. Мы сейчас строим вокруг Москвы мощную линию противовоздушной обороны. Это очень дорогостоящее сооружение. Может быть, проще поселить вокруг Москвы евреев?
— Москва — слишком большой город. Ее этим не защитишь.
— А жаль. Это было бы намного дешевле. А в общем, товарищ Абакумов, вы правильно мыслите. Безопасность Советского Союза — это самое главное. Этому должно быть подчинено все. А теперь давайте вернемся к товарищу Михоэлсу. Вы знакомитесь с рапортами службы наружного наблюдения?
— Так точно, товарищ Сталин. Регулярно просматриваю.
— И что?
— Ничего необычного. Студия, театр, прием посетителей в ЕАК. Иногда ужинает в ресторане ВТО и «Восточный» с Москвиным, Качаловым и другими артистами и писателями. Последнее время много времени проводит в Ленинской библиотеке, в газетном зале. Читает «Правду» за 35-й — 37-й годы.
— Вот как? Что его интересует?
— Выяснить не удалось. Никаких пометок и записей не делает. И еще. Ездит на «Мосфильм» и смотрит у режиссера Чиаурели материал фильма «Падение Берлина». Часто.
— Как часто?
— За последнее время раз шесть.
— Шесть раз? — переспросил Сталин. — Я сам этот материал смотрел только два раза. Что бы это могло значить?
— Наверное, это очень хороший кинофильм.
— Но не настолько хороший, чтобы опытный артист и режиссер смотрел его шесть раз. Верно замечено, что люди искусства — люди непредсказуемые. Но сейчас мы не можем ограничиться констатацией этого факта. Артист Михоэлс должен быть абсолютно предсказуемым.
— Можно приказать, — предложил Абакумов.
Сталин недовольно поморщился:
— Это вам я могу приказать. Товарищ Молотов попытался ему приказать. И что? Михоэлс взял под козырек и сказал «Слушаюсь»?
— Он обещал подумать.
— Вот и нужно помочь ему принять правильное решение. Что мы о нем знаем?
— Практически все.
— Все вы даже о себе не знаете. Морально устойчив. Что это значит? Значит, любит жену, детей. Правильно?
— Да, товарищ Сталин. Дочери к нему очень привязаны.
— Любит свой театр, — продолжал Сталин. — Любит друзей. Любит хороший коньяк. Вывод?
— Неплохо живет.
— Вывод другой: любит жизнь. А умеет ли он ценить жизнь?
— Это все умеют, — заметил Абакумов.
— Вы уверены? Люди умеют ценить воздух, которым дышат? Хлеб, который едят? Воду, которую пьют? Молодость умеет ценить по-настоящему только старик. Здоровье — больной. А жизнь — человек, жизни которого угрожает опасность. Не смертельная. От нее человек цепенеет. Легкая. Но грозная. Которую можно все-таки избежать. Вы меня понимаете, товарищ Абакумов?
— Так точно, товарищ Сталин.
— Второе. Кто был на связи с этим Зориным-Пфеффером во время поездки Михоэлса по Америке? Доктор Браун, если не ошибаюсь?
— Совершенно верно, — подтвердил Абакумов. — Хейфец. Он сейчас в МИДе.
— Переместите его в секретариат ЕАК. Он может там понадобиться.
— Слушаюсь, товарищ Сталин.
— И еще. Это из другой оперы. Павел Аллилуев. Знаете, кто это?
— Да, товарищ Сталин. Брат Надежды Сергеевны. Умер от пищевого отравления.
— Его вдова. Евгения Аллилуева. Выскочила замуж, башмаков не сносив. Болтает. Не был ли Павел отравлен. Нужно еще посмотреть, не она ли его отравила, чтобы поскорей выскочить замуж. Займитесь. Здесь можете не церемониться.
— Все понял, товарищ Сталин. Разрешите идти?
— Идите, товарищ Абакумов. Держите меня в курсе.
Абакумов вышел, оставив еле уловимый запах «Шипра», хрома сапог, кожи портупеи. Запах здорового сильного мужского тела.
Сталин подошел к письменному столу и тяжело опустился в кресло. Уже не мог долго ходить. И долго сидеть. Неужели все-таки старость? Чушь. Всего шестьдесят семь лет. Чушь. Делом нужно заниматься, а не думать о ерунде. Человек умирает только тогда, когда исполнит свое жизненное предназначение. А до завершения дела его жизни еще далеко.
«Шесть раз смотрел „Падение Берлина“. Надо же. Что он хотел там увидеть?..»
IV
«Наружка» МГБ ошиблась в подсчетах. Михоэлс смотрел материал фильма «Падение Берлина» не шесть, а не меньше двенадцати раз. Первые просмотры высидел от начала до конца. Потом, когда уже зубы сводило от знакомых до мельчайших деталей кадров, смотрел только финальную часть. Эту часть смотрел напряженно, не отрываясь. Текста уже не воспринимал. Текст не имел значения. Имел значение только артист Михаил Геловани в роли Сталина.
Это был хороший, сильный актер. Пластичный, с глубокой органикой. Он работал в Тбилисском театре имени Руставели. До того, как стал Сталиным в «Человеке с ружьем», подвизался на характерных ролях, в амплуа простаков. Впрочем, в те годы бесшабашной советизации всего и вся в ходу были не традиционные театральные «комик-резонер» и «герой-любовник», а «героиня-хищница», «инженю-комсомол», «комсомол-кокет» и «любовник-вредитель».
Сталин в «Падении Берлина» — это была, конечно, не роль. Знак. Бог из машины. Но Михоэлс знал, что Чиаурели пробовал на Сталина не меньше десяти крупнейших актеров, кинопробы отсматривал сам Сталин и остановил свой выбор на Геловани. И дело было не только в весьма сомнительном внешнем сходстве. Значит, что-то увидел в нем. Михоэлс знал и другое: финальная сцена переснималась восемь раз. После каждой съемки министр кинематографии Большаков возил показывать материал Сталину. Вернувшись с Ближней дачи в правительственный «дом на набережной», тыкал трясущимися руками ключ в английский замок, не мог попасть, садился на ступеньку и плакал. Сталин утвердил только восьмой вариант. Значит, было там что-то такое, что он хотел увидеть. И увидел в конце концов.
Что?
Это и пытался понять Михоэлс.
Не давалось. Ему уже снился этот проклятый самолет и генералиссимус Сталин в белоснежном мундире на его трапе над ликующей толпой среди чадящих руин Берлина. Иногда казалось: вот-вот и ухватит. И вновь ускользало.
А понять было нужно. Это была уже не остро-дразнящая умственная игра, которую в любой момент можно бросить. В какой-то момент игра превратилась в жизнь. Грим прикипел к коже. Стал самой кожей.
Михоэлс уже понимал, что произошло это не в кабинете Молотова, когда он узнал, что этот придурок Джонстон назвал его Сталину президентом будущей еврейской республики, под которого американские евреи готовы финансировать крымский проект. И даже не в Америке, где с подачи Молотова он вел разговоры о Крыме. И даже не тогда, когда он стал артистом.
Это случилось гораздо раньше — еще 16 марта 1890 года, когда он родился евреем. Уже сам факт рождения в еврейской семье сделал его участником спектакля, который теперь разыгрывал Сталин. Подмостками для этого спектакля служил весь мир. И, в сущности, не имело значения, уготована ли ему роль одного из миллионов безвестных статистов или же предназначено было выступить в амплуа героя-вредителя.
В первой роли.
Счастье статиста в неведении своей участи. Драма героя в вовлеченности в замысел постановщика. Но и для статиста, и для героя финал одинаков. Потому что жанр этого спектакля совсем не комедия и вовсе не драма. Его жанр — трагедия. В трагедии не бывает случайной удачи. Не примчится в последний момент полиция, чтобы вызволить героя и трепещущую героиню из рук бандитов. Не скажет на партсобрании свое веское слово седоусый токарь-стахановец, выводя на чистую воду злодея. В финале трагедии всегда гибель.
Таков закон драматургии.
Таков закон жизни.
Единственный шанс в том, что пьеса еще не дописана. Но воспользоваться этим шансом можно было, лишь поняв замысел постановщика.
Михоэлс не сомневался, что это спектакль. И что ставит его сам Сталин. Он был сильным, волевым режиссером. Без выкрутасов, но с четким пониманием сверхзадачи спектакля, с умением выстроить сквозное действие и подчинить своей железной воле исполнителей. Михоэлс провел несколько дней в «Ленинке», вчитываясь в газеты 30-х годов и в стенографические отчеты об открытых московских процессах над Каменевым — Зиновьевым и Бухариным — Рыковым. Он и раньше, как вся Москва и весь мир, следил за ними. Тогда он был зрителем. Изумленным, обескураженным, потрясенным. Теперь смотрел на них так, как профессиональный режиссер смотрит на работу другого профессионального режиссера.