Князь Лихновский просил князя Седельницкого проявить снисходительность, ведь мессу композитор посвятил эрцгерцогу Рудольфу и написана она по случаю возведения его в сан архиепископа города Оломоуца, произведение это исполнено самых благочестивых чувств.
Но князь Седельницкий продолжал хранить молчание, и тогда князь Лихновский намекнул, что пренебрежение к музыке, написанной в честь брата императора, может быть расценено как пренебрежение к особе самого императора.
Это, разумеется, существенно меняло положение.
Князь Седельницкий поблагодарил князя Лихновского за разъяснение и пообещал дать ответ на следующий день.
За сутки до концерта назначена была генеральная репетиция, и никто еще не знал, чем дело обернется.
Бетховен, который нередко ставил себя выше всех авторитетов, был в полном отчаянии. Он взволнованно расхаживал перед подъездом театра „Кертнертор“, бормоча: „Никаких концертов. Хватит! С сочинением музыки покончено. Она не стоит стольких волнений!“, когда прибыл, наконец, пакет от начальника полиции. С должной учтивостью князь Седельницкий извещал князя Лихновского о следующем: ввиду того, что хор исполняет лишь финал Мессы, и при условии, что название Мессы будет опущено, требования благопристойности будут соблюдены, и поэтому он дает разрешение на устройство концерта.
– Как к этому отнесся Бетховен? – спросил Джэсон.
– Бетховен был вне себя от бешенства. С ним обращаются, как с ничтожным слугой, объявил он, и поклялся, что не позволит исполнять свое произведение на таких унизительных условиях. И лишь когда ему напомнили, что сам он считает новую симфонию величайшим своим созданием и предполагает продать ее за тысячу гульденов, он согласился не отменять концерт.
Дебору интересовало, как прошел этот знаменательный концерт:
– Имела ли успех его музыка? Как публика приняла Мессу и Девятую симфонию?
– На это ответить не так-то просто. Все гадали, осмелится ли публика прийти на концерт после поднятого шума и угроз цензуры, а значит, и неодобрения со стороны властей. Но оказалось, что скандал лишь привлек к концерту внимание, и зал был переполнен, за исключением единственной пустовавшей ложи. Пустовала императорская ложа, ни один член императорской фамилии не удостоил своим посещением концерт, что явно свидетельствовало о высочайшем неблагожелательстве, хотя в качестве официальной причины выдвигалось отсутствие императора в Вене. Удобное объяснение, думал я, но сам радовался, что нахожусь в театре. Переполненный до предела зал предвещал нечто необыкновенное. Весть о том, что концерт чуть было не запретили, лишь подогрела любопытство и интерес публики, и все ждали чего-то сенсационного.
В ложе со мной сидели трое моих друзей, – вы уже встречались с ними в моем доме.
Фриц Оффнер был особенно увлечен происходящим. Он с выгодой издавал сочинения Бетховена и теперь жаждал узнать, стоит ли покупать новую симфонию композитора. Несмотря на славу Бетховена, Оффнер был человеком осторожным и с точностью до крейцера подсчитывал, какой доход ему приносило каждое изданное сочинение.
Бетховен занял место рядом с дирижером – справа от него – согласно программе он должен был определять темп в начале исполнения каждой части, хотя все понимали, что при его глухоте это невозможно.
Оффнер шепнул мне:
„Пожалуй, с Бетховеном не стоит рисковать. Вряд ли он долго протянет с его слабым здоровьем, а как только умрет, его сочинения наверняка упадут в цене“.
Гроб замолчал, а потом добавил:
– Я хочу обратить на это ваше внимание. Будьте готовы к тому, что с ним придется поторговаться. Бетховен прославленный композитор, но когда он нуждается в деньгах, он забывает о гордости и достоинстве, что, несомненно, послужит вам на пользу.
– Вы согласны с мнением Оффнера? – спросил Джэсон.
Гроб усмехнулся:
– Кто может предвидеть капризы публики? Помните, Бетховен не постесняется запросить с вас побольше. Сколько Общество готово уплатить за ораторию?
– Не знаю, – ответил Джэсон. – Все зависит от обстоятельств.
– Отчего начальник полиции изменил свое мнение и дал разрешение на концерт? – спросила Дебора.
– Видимо, убедился, что музыка не подрывает основ государства.
– А откуда он это знал, не прослушав музыку? Гроб снисходительно посмотрел на нее.
– Вполне возможно, что один из музыкантов оркестра состоял на службе в полиции. В Вене это случалось.
– Шпион? Осведомитель? – возмутился Джэсон.
– Это одно из предположений. Однако я подозреваю, что князь Седельницкий, как глава полиции, решил избавить себя от неприятных сюрпризов. Ну, а когда после генеральной репетиции он убедился, что музыка Бетховена приемлема, он решил, по мере возможности, не раздражать влиятельных покровителей Бетховена. К тому же он гордился своей просвещенностью. Оглядывая зал, я заметил в глубине одной из лож и самого князя в окружении целой свиты подчиненных, важного, словно эрцгерцог, и надежно скрытого от взглядов.
– А как же музыка Бетховена? – спросил Джэсон. С каждым новым упоминанием фигура князя Седельницкого становилась все более зловещей, и Джэсону хотелось переменить тему разговора. – Вам понравились его новые сочинения?
Гроб гордился своими суждениями и не желал торопиться. Взвешивая каждое слово, он продолжил рассказ.
– Я никогда не питал особой любви к духовной музыке, поэтому почти не прислушивался, пока не раздались аккорды новой симфонии. Бетховен не приспосабливался к вкусам публики, я это понял сразу, он сочинил музыку мрачную, торжественную, исполненную бурных, напряженных страстей-; он словно бросал вызов всему свету: „Пусть я глух, но я одержал победу. Я победил, а на остальное наплевать!“
Бетховен стоял по правую руку от дирижера, неотрывно глядя в партитуру, словно желая убедиться в точности исполнения, но я не сомневался, что он не слышит ни единой ноты. Я внимательно следил за ним. Затем он повернул голову так, чтобы его ухо, не утратившее еще остатков слуха, могло уловить некоторые звуки. Мне казалось, что всякий раз, когда исполнялась его музыка, Бетховен какой-то частью своего существа надеялся что-нибудь услышать. И всякий раз терпел разочарование.
Когда симфония закончилась, нарастающие аплодисменты вылились в бурную овацию; подобного восторга я, пожалуй, никогда в жизни не слыхал. Повернувшись спиной к бушевавшей публике, Бетховен был недвижим. Он ничего не слышал.
И как раз в тот момент, когда овация, казалось, достигла своего апогея, Каролина Унгер, которая пела в симфонии, вышла из-за кулис на сцену и раскланялась перед восторженно аплодировавшей публикой, а затем взяла Бетховена под руку и повернула его лицом к залу, чтобы он мог увидеть, как зрители машут ему платками и неистово хлопают. И вдруг его фигура, подобная молчаливому изваянию, ожила и подалась вперед, он, наконец, осознал происходящее и, словно высвободившись из ледяных тисков, поклонился залу.
Это был чудесный момент! Он стоял, глядя на машущий ему восхищенный зал и словно приветствовал прорезавший темноту свет, яркий и теплый, как само солнце. Я навсегда запомнил это мгновение.
Ответом на его поклон был длительный взрыв аплодисментов, подобный грому среди ясного неба. Каролина Унгер, к которой он питал симпатию, снова подтолкнула его вперед.
И когда он снова поклонился, крики и взмахи платков возобновились с такой страстью, что внезапно раздался голос начальника полиции: „Довольно!“
Меня это неприятно поразило, и у меня невольно мелькнула мысль, что на этот раз глухота Бетховена, который стоял словно Орфей в аду, оказалась весьма кстати.
Но публика не обратила никакого внимания на окрик князя Седельницкого, на этот раз она готова была пренебречь цензурой и дать волю своим чувствам.
По обычаю императорскую семью трижды приветствовали аплодисментами, но Бетховена публика заставила раскланиваться пять раз!