Он не умеет вести себя за столом, думала Дебора. Во время обеда Бетховен не произнес ни слова, а когда Дебора написала: «Вы правы, осуждая Сальери», – Бетховен оставил ее записку без внимания.
После обеда, пока Шиндлер возился на кухне, Бетховен вернулся к рассказу:
– Это еще не самое худшее преступление Сальери. Когда я рассказал обо всем эрцгерцогу Рудольфу, то выяснилось, что Сальери не обращался с просьбой обо мне ни к императору, ни к кому-либо другому.
«И все-таки вы верите, что он не виновен в смерти Моцарта?»
– Многие люди причиняют друг другу вред. Порой даже самые близкие друзья.
«А какого вы мнения о музыке Сальери?» – спросила Дебора.
– Он был прекрасный педагог, разбирался в композиции и наделен был недюжинным умом. Но между собой мы прозвали его синьор Бонбоньери, за то, что произведения его были слащавыми – венские сладости с итальянской начинкой, и весьма посредственные.
«Полагают, что Сальери то же самое думал о Моцарте».
– О Моцарте! – Бетховена это вывело из себя. – Вы когда-нибудь испытывали потребность что-нибудь исправлять у Моцарта?
Джэсон покачал головой.
– Да это и невозможно. Он никогда не допускал ни единой ошибки. Ни единой, сколько-нибудь существенной. Долго ли вы собираетесь пробыть в Вене?
«Пока вы не закончите ораторию. Сколько вам потребуется времени?»
– Все зависит от обстоятельств. Прежде мне надо знать, стоит ли за нее вообще браться. Если господин Гроб положит на мое имя в банк пятьсот гульденов, я закончу ораторию к концу года.
Джэсон кивнул, но в глазах Деборы было сомнение – ведь Гроб обещал предоставить лишь четыреста гульденов.
– Если понадобится, я восполню разницу, – шепнул он Деборе.
– А в качестве гарантии я хотел бы получить задаток. «Хорошо, но мы надеемся, что вы закончите ораторию к концу года», – ответил Джэсон.
– Постараюсь. Только я не могу больше работать по ночам. Глаза ослабли, я плохо вижу без дневного света. Мне становится все труднее сочинять музыку. Я размышляю и взвешиваю, но начать не могу, страшусь приниматься за большую вещь. Я слишком строг к себе, порой чрезмерно. Но стоит начать, увлечься работой, и все идет гладко. «Мы будем ждать».
– Что поделаешь, придется. Мне нужен текст, который бы меня вдохновил, что-нибудь чистое и возвышенное. Такие оперы, как писал Моцарт, мне не по душе. «Дон Жуан» и «Так поступают все» – безнравственные произведения, так же, как и «Фигаро».
«Может быть, сюжет из Библии. Как у Генделя», – осмелилась предложить Дебора.
– Я напишу о еврейском пророке, сила которого состояла в его моральном превосходстве. – Бетховен оживился. – Возможно, об Иеремии. Его плач влечет меня, я часто об этом размышляю. По-моему, человек нуждается в наставлении, чтобы он оставил греховный путь, иначе всех нас ждет Армагеддон. А может быть, мне написать о первородном грехе? Разве не подходящая тема для Новой Англии?
Беседу прервал обеспокоенный Шиндлер. На кухне экономка требовала денег на хлеб и жаловалась, что ей мало десяти крейцеров в день.
– Двенадцать крейцеров в день – это грабеж, – Бетховен возмутился. – Две булки в день для нее одной. Это мне не по карману. Целых восемнадцать гульденов в год!
«Если мы ей откажем, она уйдет», – написал Шиндлер.
– Что ж, пусть уходит! Нам не впервой! Вы, Папагено, меня разорите. Мне приходится самому считать каждый крейцер, иначе я кончу свои дни в такой же нужде, как и Моцарт.
«Так что же мне сказать экономке, Мастер?» – спросил Шиндлер.
– Ничего. Я не обязан с ней объясняться. Каковы ваши дальнейшие планы, господин Отис?
«Мы собираемся посетить Зальцбург. Это займет несколько недель».
– Хорошо. Ведь это родина Моцарта.
«Но сначала нам нужно получить разрешение полиции, – написала Дебора. – Они отобрали наши книги и паспорта. – И заметив сочувственное выражение лица Бетховена, Дебора продолжала: – Не могли бы вы замолвить за нас слово перед властями?»
Бетховен мрачно усмехнулся:
– С удовольствием, но я пользуюсь неважной репутацией у полиции, и чем дальше, тем хуже. Они глаз с меня не спускают. – Он отмахнулся от Шиндлера, который пытался его остановить. – Им не по нутру мои взгляды. А осведомите ли так и кишат повсюду. Они, словно пауки, оплели нас своей паутиной, и из нее не так легко выбраться.
«Не потому ли вы настаиваете, чтобы Шиндлер первым пробовал любое блюдо?» – спросил Джэсон.
– Такой уж обычай в Вене.
Значит, Шиндлер вовсе не друг Бетховена, подумал Джэсон, а просто его слуга.
– Я не доверяю даже экономкам, – продолжал Бетховен. – Итальянская болезнь – отравление – до сих пор свирепствует в Вене. Тут надо соблюдать осторожность.
Бетховен поднялся, давая понять, что визит окончен. Джэсон под конец спросил:
«Господин Бетховен, а вы знали да Понте?»
– Лишь понаслышке, у него была неважная репутация. Он был человеком весьма свободных нравов.
«Не составить ли нам письменное соглашение о заказе на ораторию?» – предложила Дебора.
– Милая леди, вы мне не доверяете? А я вам доверяю. Я дал словесное заверение, и нечего зря марать бумагу. Бумага денег стоит. Мне приходится часто марать бумагу – зарабатывать на хлеб, чтобы не умереть с голоду, когда я пишу большое произведение. Я уже давно не получаю ни крейцера от обещанной ежегодной ренты.
Бетховен стоял, словно неотесанная каменная глыба, и Дебора думала о том, сколь значительна была для них эта встреча и что она навсегда запомнит приземистую, плотную фигуру композитора, еще полного сил и энергии, несмотря на возраст и недомогания; человека, непримиримого ко всякого рода глупцам, подчас превратно судящего о людях, но при этом такого открытого и щедрого на дружбу, расцветающего от похвал и одновременно недоверчивого к ним, хотя он понимает, что похвалы эти им заслужены; воспринимающего мир каким-то внутренним слухом, который позволяет ему все улавливать и постоянно творить музыку.
– Наш век трудно назвать счастливым, – сказал Бетховен. – Мы живем прошлым, уверенные, что прошлое всегда лучше настоящего. Мы живем в смутные времена, и я не могу позволить себе остаться без гроша и раньше времени попасть в могилу.
«А кого из современных композиторов вы признаете?» – спросил Джэсон.
– Папагено, дайте им адрес молодого Франца Шуберта. После меня он был у Сальери лучшим учеником, и те его партитуры, что я читал, говорят об истинном лирическом даровании.
Шиндлер вышел из комнаты, а Бетховен с минуту пристально смотрел на Дебору и Джэсона, а затем в порыве чувств воскликнул:
– Как приятно познакомиться с молодыми людьми, которые тебя понимают!
Он порывисто взял их обоих за руки.
– Папагено проводит вас. Я теперь избегаю лишний раз подниматься по лестнице. Держите со мной связь, и через недельку-другую я смогу сказать, когда закончу ораторию.
Карета поджидала их у подъезда. Ганс спал, привязав лошадей к ближайшему столбу.
На улице Шиндлер показал им старую гравюру и тихо пояснил:
– Возможно, Бетховен и не верит в то, что Сальери отравил Моцарта, но сцена, изображенная здесь, произвела на него огромное впечатление.
Рисунок пожелтел от времени. На нем были изображены похоронные дроги, на них небольшой черный гроб; дроги въезжали в ворота безлюдного кладбища св. Марка, и за ними бежала лишь одна бродячая собака.
– Похороны Моцарта, – пояснил Шиндлер. – Эта безмолвная, сводящая с ума картина преследует Бетховена вот уже много лет. Он возит эту гравюру с собой повсюду.
25. Интерлюдия
По пути домой Джэсон решил, что Дебора заслуживает всяческой похвалы. Как умело ей удалось склонить Бетховена на их сторону и заставить его проявить гостеприимство. Успешный визит к композитору приятно его взволновал, но гравюра подействовала удручающе, и Джэсону хотелось отогнать грустные мысли.
Когда они вошли в квартиру, он, словно благодаря за помощь, нежно обнял и поцеловал жену. Она прижалась к нему, а он думал: я ведь не стараюсь отблагодарить ее и не испытываю к ней особой любви; я забываю о жизни и вижу только смерть. Надо гнать прочь эти потусторонние призраки. Ложиться с ней в постель представлялось ему немыслимым святотатством. Он ощутил своим ртом ее влажные губы, ее тонкие руки легли ему на плечи.