Слуга, которого Дейнер посылал за доктором, вернулся и в растерянности сообщил:
«Клоссет не соглашается прийти. Говорит, господин Моцарт ему и без того задолжал».
«Я заплачу, – пообещала я, но обнаружила, что в спешке не взяла с собой кошелек.
Тогда Дейнер подал слуге два гульдена для Клоссета и сказал:
„Пусть поторопится. Случай тяжелый“.
Я пообещала Дейнеру, что верну ему долг, но он только улыбнулся в ответ и сказал:
„Господин капельмейстер твердит то же самое, но как я могу допустить, чтобы он голодал. Давайте-ка лучше напишем его жене“.
Вольфганг два дня пролежал без сознания, а когда на третий день очнулся и увидел у кровати Констанцу, несказанно обрадовался.
С тех пор я каждый день навещала Вольфганга и Констанцу и притворялась веселой, хотя душа моя терзалась беспокойством. Стоило нам с Вольфгангом остаться наедине, как он жаловался:
„Я слабею, Софи, слабею. Я весь опух, и меня мучают боли в желудке. Но не говори об этом Констанце, она этого не перенесет“.
И я спрашивала себя, надолго ли его хватит? Приступы колик продолжались, руки и ноги покрылись нарывами, он не знал, на какой бок лечь, чтобы облегчить страдания.
Как-то я вошла к нему, но он не услышал моих шагов, хотя у него был необычайно чуткий слух. Значит, он сильно болен, подумала я. Он лежал и смотрел на свои руки таким горестным взглядом, словно они его предали.
Увидев меня, Вольфганг воскликнул:
„Посмотри, милая Софи, видно, мои дела плохи! Я никогда больше не смогу играть!“
Может статься он и прав, в страхе подумала я. За несколько дней кисти рук сильно распухли.
„Скоро я совсем не смогу шевелить пальцами. Скажи, Софи, может, я схожу с ума?“
„Нет, нет! – с жаром стала отрицать я. – Разумнее вас нет никого“.
Он печально улыбнулся и сказал: „Без работы я погиб“.
„Это болезнь навевает вам столь мрачные мысли“.
„Софи, а может, меня отравили?“
„Что вы!“ – воскликнула я, хотя в душе сомневалась.
„Констанца твердит то же самое. Скрывает от меня правду, чтобы не огорчать. Но теперь уже поздно“.
„А что говорит доктор?“ – спросила я.
„Клоссет? Он твердит, что нет причин для беспокойства. Просто он не в силах определить, что со мной. А я думаю, что меня отравили. У меня все симптомы. Это лучший способ от меня избавиться. В конце концов, Сальери, наверное, действительно гений“.
Он говорил, а в ушах у меня звучала музыка одной из его сонат, в которой мне слышалось биение его сердца. Многим она казалась легкой и веселой, а мне чудилась в ней мрачность, непонятное беспокойство, обреченность. По части музыкальности мне было далеко до моих сестер, до Йозефы и Алоизии, которые пели в опере, или до Констанцы, которая тоже от природы обладала прекрасным голосом. Что бы Вольфганг ни сочинял теперь, всюду я слышала этот мотив обреченности и покорности судьбе.
„Что с тобой, Софи? О чем ты задумалась?“ – тревожно спросил Вольфганг.
„Я вспоминаю ту сонату, что вы написали в Вене летом восемьдесят первого, до свадьбы с Констанцей. Вы говорили, что это ваше признание в любви к нам обеим, но я понимала, что вы шутите надо мной“.
„Я никогда не смеялся над тобой, Софи“.
„Вы так ее и не закончили“.
„Это могло обидеть Констанцу, не так ли, Софи?“ Я промолчала. Я не хотела лгать.
„Я напугал тебя этим разговором об отравлении“, – сказал он.
„Вам надо гнать эти ужасные мысли“, – ответила я.
„Но не думай, что я тебя не люблю. Я тебя очень люблю“.
Вот тогда я уверилась, что он давно охладел к Алоизии. Любить безответно ему не позволяла его гордость.
И тут его лицо исказилось страданием. Он хотел повернуться, желая облегчить боль в распухшем теле и покрытых нарывами руках и ногах, но любое движение причиняло ему еще большее страдание, и он со стоном прошептал:
„Неужели не будет конца моим мукам?“
Весь следующий день я шила ему ночную рубаху, которую можно было надевать, не поднимаясь с постели.
В следующие дни он заметно повеселел: Констанца обещала, что в воскресенье придут трое музыкантов, чтобы вместе с ним репетировать реквием.
В то воскресенье я решила не приходить, чтобы не мешать им.
Я сидела дома, и когда стемнело, зажгла свечу. Я смотрела на пламя, все время думая о Вольфганге, как вдруг огонь угас, хотя за мгновение до этого свеча горела ярким светом.
Напуганная этим знаком, я принялась поспешно одеваться, выбрала самое нарядное платье, – Вольфганг любил красивую одежду, – как вдруг в комнату вбежал ученик Вольфганга, Зюсмайер.
„Моцарту стало хуже! Констанца просит вас прийти!“ – воскликнул он.
В квартире на Раухенштейнгассе я увидела Вольфганга, окруженного тремя музыкантами, все вместе они репетировали реквием. Он пел партию альта и, казалось, был в приподнятом настроении.
Констанца тут же увлекла меня в соседнюю комнату и умоляюще прошептала:
„Слава богу, что ты пришла. Ему было так плохо в эту ночь, я думала, он не доживет до утра. Посиди возле него, прошу тебя, он тебя очень любит!“
Уняв волнение, я спросила:
„А что говорит доктор?“
„Клоссет пригласил другого доктора, и они вместе сказали, что положение безнадежно. Но смотри, не проговорись ему об этом. Он догадывается, что обречен, и это его гнетет. Попробуй его развеселить“.
Я вошла в комнату с улыбкой на лице, но Вольфганга было трудно обмануть. Голос совсем изменил ему, он не мог спеть ни единой ноты, я никогда не видела его таким подавленным. Музыканты удалились, пообещав прийти в следующее воскресенье. Увидев меня, он зарыдал:
„Я ничто, ничто. Без музыки я ничто. – Он приказал мне сесть у кровати. – Софи, милая, как хорошо, что ты пришла. Останься сегодня у нас, ты должна видеть, как я умираю“.
„Вы просто ослабли и угнетены после такой ужасной ночи“.
„Привкус смерти уже у меня на языке, Софи. Кто позаботится о Станци, когда меня не будет?“
„Вот увидите, вам будет лучше, – с трудом проговорила я. – Отдохнете, и станет лучше“.
„Отдохну? – приступ боли заставил его согнуться. – Где уж мне отдыхать. Я не вынесу таких мучений“.
Чем я могла его утешить? Он терзался от нестерпимых болей, а мое сердце разрывалось от жалости и желания облегчить его страдания.
К вечеру он совсем ослаб, и нам пришлось позвать доктора и священника.
Упросить священника прийти было очень трудно, хотя собор св. Стефана находился поблизости. Не знаю, боялся ли он, что ему не заплатят, или того, что Вольфганг был масоном и прослыл безбожником из-за своих опер „Дон Жуан“ и „Так поступают все“. В конце-концов мне удалось уговорить одного молодого священника, любителя музыки.
Зюсмайер отправился за Клоссетом в театр, где давали „Волшебную флейту“, но вернулся расстроенный. Клоссет не желал приходить, пока не окончится спектакль. И Зюсмайер добавил шепотом:
„По словам Клоссета, Вольфганг все равно безнадежен“.
Вольфганг спросил, где Констанца, и я ответила, что она прилегла у себя в комнате.
„Она нездорова?“
„Она не спала всю прошлую ночь“. „Знаю, – печально согласился Вольфганг. – И все из-за меня“.
„Вовсе нет. Но вам было очень плохо“.
„Что там плохо, я умираю, Софи, умираю. В моем шкафу лежат партитуры трех последних симфоний. Позаботься о том, чтобы они не пропали. Может быть, когда-нибудь они дождутся своего исполнения“.
Тут он впал в забытье, и когда наконец приехал Клоссет, я думала, что уже наступил конец. Пока доктор мыл руки, Вольфганг пришел в себя и сказал:
– Зюсмайер, много было народу на „Волшебной флейте“?
– Как всегда, зал ломился от публики. Певцов без конца вызывали на „бис“. Кричали „Браво, Моцарт“.
Мне показалось, что он улыбнулся. Клоссет положил ему на голову холодный компресс, но Вольфганг снова потерял сознание. Доктор безнадежно развел руками.
„Медицина не в силах ему помочь“. – И с этими словами он ушел.