А сейчас голос изменил ему. Он дрожал и срывался едва ли не на каждом слове.
- Мудрые судьи Рима! Какой день… великий день… наступил для вас! Вам… только вам… надлежит принять судьбоносное решение. От вас одних зависит, суждено ли доблестному гражданину… самоотверженному слуге республики… прозябать в изгнании… окончить дни свои на чужбине… Суждено ли самой республике… быть погубленной… или же вы решитесь положить этому конец… приняв мудрое, мужественное, непреклонное решение… не допустить, чтобы бесчинствующие банды и дальше унижали… Рим и одного из самых преданных его слуг?
Толпа снова разразилась криками, заглушая его слова. Цицерон съёжился. Куда только подевался вечно самодовольный, самоуверенный оратор, предпочитающий бросать вызов враждебно настроенной толпе, но не выказывать перед ней своего страха? Нет, он, наверно, притворяется испуганным. Должно быть, это какой-то хитрый умысел. Иначе и быть не может.
Наконец шум стих настолько, что Цицерон смог продолжать.
- Мы с моим подзащитным вступили в политическую жизнь…
- А когда вы из неё уберётесь? – выкрикнул кто-то в толпе.
- Когда будет уже слишком поздно! – отозвались сразу несколько голосов, и слова эти были встречены взрывом смеха.
Цицерон возвысил голос.
- Мы с моим подзащитным вступили в политическую жизнь окрылённые надеждой, полагая, что наша беззаветная служба республике будет вознаграждена по заслугам. Вместо этого мы живём в постоянном страхе. Милон же всегда был особенно уязвим, ибо сознательно… сознательно и самоотверженно стремился… на передний край… я хочу сказать, в самую гущу борьбы… между истинными патриотами и врагами республики…
От криков у меня зазвенело в ушах. Милон скользнул вниз в своём кресле и обхватил руками плечи; казалось, он физически уменьшился. Лицо его было преисполнено отвращения. Тирон начал грызть ногти; всякий раз, когда Цицерон заикался, его передёргивало.
С этой минуты шум уже не утихал.
А Цицерон, похоже, окончательно растерялся. Произносимые им фразы казались разрозненными отрывками из разных речей; несколько раз он просто сбивался и возвращался к уже сказанному. Даже я, зная о намерении Цицерона убедить судей, что Клодий устроил на Милона засаду, и Милон вынужден был защищаться, не мог, как ни силился, уловить в его отрывочных фразах никакой аргументации; лица же судей выражали полнейшее недоумение.
За долгие годы мне доводилось, слушая Цицерона, испытывать самые противоречивые чувства: возмущение - его готовностью превратно истолковать всё, что угодно; восхищение, смешанное с ужасом - его невероятной способностью выстраивать логические аргументы; удивление его самоуверенностью; неохотное, вынужденное уважение за его непоколебимую верность друзьям. Мне доводилось ужасаться его откровенной, бесстыдной демагогии – ибо Цицерон никогда не брезговал сыграть на религиозных чувствах или сексуальных предубеждениях своих слушателей.
Теперь же я испытывал новое чувство, которое ещё вчера счёл бы совершенно немыслимым – мне было стыдно за Цицерона. А ведь это должен был быть его звёздный час. Когда Цицерон, рискуя навлечь на себя гнев диктатора Суллы, защищал Секста Росция, он был ещё слишком молод, чтобы в полной мере сознавать опасность, которой подвергал себя; восстановить народ против Катилины было не лишком трудным; когда же в своей речи в защиту Марка Целия он смешивал Клодию с грязью, им двигала личная месть. Защита же Милона требовала храбрости, стойкости и выдержки. Сумей Цицерон выстоять перед разъярённой толпой, смотреть им прямо в глаза и силой своего дара заставить прислушаться к его словам, это стало бы вершиной его карьеры независимо от того, выиграл бы он дело или нет. Даже в поражении он обрёл бы славу.
Но Цицерон являл собою картину человека, охваченного страхом. Он мямлил, отводил взгляд, и лицо его блестело от пота. Он был словно актёр, охваченный страхом сцены. Нет ничего позорного в том, чтобы испугаться такой толпы; но от Цицерона я этого никак не ждал. Явный страх окончательно лишил его речь какой бы то ни было убедительности. То немногое, что мне удавалось различить сквозь шум толпы, звучало бессвязно, надумано, вымучено. Если вначале мне было стыдно за Цицерона, то под конец я почти жалел его.