– Позвольте, милостивый государь, но как врач я решительно не могу с вами согласиться! – вышел вперед Самулович.
Его грузная фигура, плоховато сидящий арендованный смокинг, растрепавшиеся волосы – все составляло разительный контраст с Выжловым. Тот, надо думать, тоже это отметил, к тому же Борис почему-то сразу стал ему неприятен.
– Сударь, – немного насмешливо и как бы беря нас в соучастники этой насмешки обратился он к Самуловичу, – я мало сомневаюсь в ваших познаниях, хоть и не имел чести лично у вас лечиться, однако, поверьте, здесь дело не только, так сказать, врачебное, но и в определенном смысле политическое. – Петр Николаевич послал мне и губернатору тонкую улыбку. – Так вот, я вам совершенно точно говорю, возраст, волнение, выпивка – все обстоятельства сошлись в трагическом ансамбле. О чем и следует объявить несчастной семье и не менее осиротевшему обществу.
По ряду признаков я сразу понял, что дяде не понравился тон, выбранный Выжловым (и голова Дениса Львовича слегка отклонилась назад, и между бровей чуть углубилась морщина). Конечно, они были хорошо и даже близко знакомы с Петром Николаевичем, часто встречались в свете, бывали в одних и тех же домах. Однако стиль общения, уместный в частной жизни, где они, в каком-то смысле, стояли на одной ступени, категорически не подходил для официальных сношений; и Денис Львович, как многие малознатные, выдвинувшиеся только благодаря личным дарованиям дворяне, был к таким нюансам чрезвычайно чуток. Чем дольше разглагольствовал Выжлов, чем с большей легкостью указывал он на отсутствие признаков насильственной смерти, чем больше полунамеков и улыбок посылал он в сторону губернатора, тем серьезнее становились глаза дяди. Странно, но Выжлов, казалось, совсем этого не замечал. Наконец он замолчал, и в ложе повисла пауза.
– Я благодарен вам, Петр Николаевич, за совет, – довольно холодно наконец произнес дядя. – Политическое дело или не политическое, что объявить семье – все вы мне разъяснили. Я вижу, вы искренне волнуетесь за меня и мое положение. Однако прежде чем я последую вашей рекомендации, мне хотелось бы выслушать, на чем основывает свое мнение доктор. Борис Михайлович, вы считаете, это не апоплексия?
И это был второй крючок, втянувший нас в эту историю. Я высоко ценю и ценил своего дядю, его заслуги и личные качества, однако думаю, что вопрос к Борису, как и дальнейшее решение дяди открыть дело, вероятнее всего, не возникли бы, выбери Выжлов иной тон для доклада. Скорее всего, его первой мыслью также было спустить все на тормозах. Однако в тот день все сложилось как сложилось. И Борис был спрошен и, разумеется, ответил, что смерть вовсе не естественная, но, напротив, явно насильственная. Что кожа лица трупа бледная, зрачки сужены. И все эти признаки крайне нехарактерны для апоплексии. Что ему многое не нравится в трупе и хорошо бы сделать вскрытие.
– Денис Львович, вскрытие! – всплеснул руками Выжлов. – На основании каких-то догадок – такой скандал.
– Скандал правосудию не помеха, сударь. Что же делать, коли так складывается. Только вы вскрытие делайте не в одиночку. Я приглашу Липгарта, – дядя назвал одного из самых уважаемых частных врачей нашей губернии.
Борис радостно согласился. Вообще, если можно так сказать, Самулович любил делать вскрытия. Много часов проводил он в мертвецких и на бойнях. Вся эта жуткая на вкус любого обывателя процедура казалась ему невероятно увлекательным и познавательным занятием. Несколько раз в компании он пытался рассказывать о своих опытах: как однажды труп, с которым он упражнялся, разморозился, рука, до того поднятая, упала и дала Борису оплеуху, и все в таком роде, чем до крайности всех удивлял, если не сказать больше. Но, еще раз повторю, сам Борис вскрытия любил, а уж перспектива провести его с коллегой и вовсе привела его в прекрасное настроение. Чего нельзя было сказать о нас. Мы вышли из здания подавленные, оставив Бориса дожидаться полиции. Экипаж Дениса Львовича уже стоял у крыльца. На улице, несмотря на позднее время, собрались зеваки, отчего все происходящее приобретало дополнительный скандальный оттенок. Я сел с дядей в его карету, опустил шторы, кучер причмокнул, и мы покатили прочь от театра.
9
На следующий день прямо со службы я был вызван к губернатору. На улице было холодно. Я ехал в присланной за мной казенной коляске, тщетно пытаясь закрыться от мелкого дождя, что сыпал и сыпал с неба. На главной, Дворянской улице, мы встали. Кучер мой спрыгнул с облучка. Какая-то телега перегородила дорогу, и образовался приличный затор. Как у нас водится, все кричали, ругались. Я прикрыл глаза. Багровый сумрак растекся под веками и мгновенно вывел из памяти картину безжизненной руки Трушникова с крупным рубином на среднем пальце. Я вздрогнул, запахнул шинель. «Я виноват…» – снова рефреном зазвучало у меня в голове. Слова эти сливались со скрипом колес снова тронувшегося экипажа, проступали в уличном шуме, отдавались эхом моих шагов по мостовой у особняка губернатора, их читал я в глазах открывшего мне дверь швейцара. Я взбежал по ступеням, вошел в неожиданно пустую приемную, сильно потер виски, пытаясь прийти в себя, и потянул дверь.