Рука словно существовала и действовала сама по себе, она искала и находила ножку стула, она расширила круг поисков и обнаружила — пустоту.
После он вспоминал, что испугался собственной руки, что боялся нагнуть голову и увидеть лужу на асфальте, железную ножку стула и опять — пустоту.
То, что он тогда пережил, связалось у него впоследствии с распространенным представлением о последних мгновениях утопающего. Невообразимый поток мыслей пронесся через его мозг. К примеру, ему подумалось, как много времени ушло, чтобы закончить эту книгу, как он был убежден, что это лучшая вещь из всех, какие он написал и, по всей видимости, напишет. Он вспомнил, как его литературный агент однажды заметил, что писать от руки опасно, так как не остается копии. Он подумал, что одинок в Риме, что практически не знает итальянского и до сих пор не пустил в ход рекомендательные письма. Почему-то ему в голову пришел некто… неужели сэр Исаак Ньютон? «О Даймонд, Даймонд, знал бы ты, что ты сделал!»[6] И больше всего его мучила мысль о невыразимой, невыносимой тошнотворности всего, что должно сейчас воспоследовать: ужасная необходимость принимать какие-то меры вместо того, чтобы в оцепенелом покое переживать потерю — непреоборимый кошмар происшествия, сотрясавшего его грудную клетку. В сознании возникла классическая формулировка: «Я пропал», и он чуть не произнес ее вслух.
Но вот появился официант, торжествующий, самодовольный, а у тротуара остановился настороженный, укутанный брезентом извозчик с огромным зонтом, прикрывавшим сиденье пролетки.
Грант попытался заявить о своей потере. Он показывал туда, где стоял его кейс, лихорадочно листал разговорник, пытался помочь себе мимикой и жестикуляцией.
— Но perduto, — говорил он. — Но perduto mia valigia. Он не у вас? Мой чемодан! Non trovo. Valigia[7].
Официант издал восклицание и бессмысленно поглядел под стул и на окрестные лужи. Затем он ринулся под навес и оттуда уставился на Барнаби, всей своей персоной изображая недоумение.
«Вот оно, — подумал Барнаби. — Вот худшее, что когда-либо случалось со мной».
Извозчик медоточивым голосом звал его, казалось, он умолял его решиться и сесть в пролетку.
— Consolato Britannico[8], — крикнул Грант. — О Боже! Consolato Britannico.
— Послушайте, — проговорил консул, словно Барнаби Грант нуждался в таком сообщении, — дело, знаете ли, скверное. Скверное дело.
— И это вы говорите мне, мой дорогой консул?
— Совершенно верно. Совершенно верно. Итак, надо подумать, что мы можем предпринять, правда? Моя жена — ваша страстная поклонница, — прибавил он. — Когда она об этом узнает, она будет очень огорчена. Она интеллектуалка, — шутливо признался он.
Барнаби не ответил. Он посмотрел на соотечественника поверх толстой повязки, которую любовно наложила сотрудница консульства, и опустил забинтованную левую руку на колено.
— Ну, разумеется, — консул словно кому-то возражал, — строго говоря, это дело полиции. Хотя, должен сказать… Впрочем, погодите минуточку, я сейчас позвоню. У меня есть личные связи… Самое верное — снестись на должном уровне, правильно? Итак…
После нескольких попыток состоялся долгий, практически непонятный разговор, прислушиваясь к которому Барнаби догадывался, что его преподносят как самого прославленного романиста Великобритании. Делая паузы, чтобы переспросить Барнаби, консул со скоростью диктовки изложил детали происшествия и, покончив с ними, рассыпался в благодарностях:
— Е stato molto gentile… grazie, molto grazie, Signore[9]. — Это понимал даже бедняга Барнаби.
Консул положил трубку и состроил гримасу.
— Полиция не слишком-то радует, — сказал он. У Барнаби засосало под ложечкой. — Уверяю, что все возможное будет сделано, но ведь у них маловато исходных данных, правда? — подчеркнул консул. — Все же, — оживившись, добавил он, — всегда есть шанс, что вас будут шантажировать.