— Кэролайн! — позвал он. — Джон!
Он захлопал в ладоши, и они прибежали к нему — Джон в клетчатых коротких штанишках, Кэролайн в голубых чулочках и синем бархатном платье. Гувернантка Мод Шоу сказала детям, что родители отправляются в Техас. Это ничего по говорило Джону, но его сестра приобрела немалые познания по географии из-за поездок отца. Она любила, чтобы прощания перед такими поездками как-то запоминались. Прошлым вечером Кэролайн с особым старанием выбрала платье и разложила его около своей кроватки, но, к неудовольствию Мод Шоу, переменила утром свое решение. Сейчас она прыгала за дверью, ожидая знакомый низкий голос. Президент знал по опыту, что будет неразумно не замечать ее нарядов: за невнимание, проявленное сегодня, придется платить завтра. Он пробормотал галантный комплимент и пошел к столу, увлекая их за собой.
Мать была занята прической, и теперь за завтраком отец находился в их распоряжении. Они весело щебетали, пока он просматривал газеты и давал по телефону указания заместителю министра обороны Россу Гилпатрику. В 9.15 дочь президента должна была идти в школу. Обняв его, она прошептала:
— Пока, папочка («Пока, Кэролайн», — сказал он), — и убежала, мелькнув тоненькими ножками в голубых чулках.
Через полчаса президент направился в западное крыло Белого дома, не попрощавшись с Джоном. Кеннеди любил бывать возможно больше с сыном и собирался взять его с собой на аэродром. Мальчуган ждал его, играя игрушечными самолетами, и смотрел через окно на затянутое облаками небо. Моросил мелкий дождь.
Президент провел час в своем кабинете за напряженной работой. Еще двум послам США был дан приказ отправляться в путь (в Верхнюю Вольту и Габон). Затем он подписал подготовленный Годфри Макхью декрет о присвоении очередных рангов персоналу военно-воздушных сил, позвонил Бобу Кеннеди и Артуру Голдбергу, написал посвящение на книге для профессора Клинтона Росситера, надписал фотографию для директора школы в Ворчестере, штат Массачусетс, опять позвонил Бобу и послал личные соболезнования близким пяти американских военнослужащих, погибших за границей.
Потом президент зашел в зал заседаний и стал с интересом рассматривать повешенные вчера драпировки. Теребя пальцами красную кайму одной из них, он спросил своего секретаря Эвелин Линкольн:
— Когда мы получим наши?
— Пока будем в Техасе, — ответила она.
— И ковры? — спросил он.
— И ковры тоже, — подтвердила она.
— Хорошо, — сказал он. — Когда мы вернемся, у нас будут новые кабинеты.
Затем он попросил ее вызвать Теда Соренсена, и Тед вошел с текстами речей, с которыми Кеннеди собирался выступить в Техасе. В течение недели они несколько раз пересылали друг другу их проекты. Это был давно заведенный порядок работы, и хотя авторство документов было совместным, на них явно лежала печать президента. Тед усвоил литературный стиль, характерный для первой книги Кеннеди, опубликованной тринадцать лет назад, еще до их знакомства. Президент был озабочен своей речью в Торговом центре. Он хотел быть уверенным, что Даллас поймет то, что он собирался сказать. Они уселись за старый корабельный стол, который Жаклин извлекла со склада Белого дома, надели очки и сидели в напряженном молчании, пока президент сосредоточенно изучал оригинал, а Тед вертел в руках копию текста.
— Хорошо, — сказал наконец президент.
Но далласская «Морнинг ньюс» не сочла бы речь хорошей. Президент собирался сказать магнатам Далласа и их женам следующее:
«В этой стране всегда будут раздаваться голоса инакомыслящих, тех, кто, выступая с критикой, не предлагает ничего взамен, кто видит одни минусы, никогда не видя плюсов, кто видит все в мрачном свете и добивается влияния, избегая ответственности. Подобные голоса неизбежны. В стране слышны ныне и иные голоса — голоса тех, кто проповедует взгляды, целиком оторванные от действительности и совершенно не отвечающие требованиям нашего времени. Согласно этим взглядам, достаточно, видимо, ограничиваться одними словами, не прибегая к оружию; брань равнозначна победе, а мир является признаком слабости». Представление правых, будто «нация потерпит поражение, потому что ее обязательства превышают ее возможности, и будто сила заключается в лозунгах, — скажет он, — есть не что иное, как нелепость». «Сила, — намеревался он резко сказать в заключение, — бессмысленна, если она не опирается на справедливость».