Скрытая опасность такого сотрудничества заключалась в том, что я мог невольно стать его сообщником – многие полагали, что это неизбежно. Естественно, я таковым не стал, потому что полностью осознавал этот риск и очень быстро научился избегать слов, которые можно использовать против меня. Моя цель была не в том, чтобы «понять убийцу» (что можно счесть за сочувствие ему), скорее я должен был «понять, что случилось и почему» – такая формулировка звучит более безопасно и нейтрально. Разница здесь кажется незначительной, но она важна, если необходимо избежать чужих обвинений.
Другое слово, от которого я решил отказаться, – это слово «злой». Это оккультное слово, не имеющее точного или измеримого значения, которое часто является просто отговоркой, чтобы не раздумывать над предметом разговора слишком долго. По сути, оно означает попросту «я не знаю» и, следовательно, не должно входить в лексикон писателя. Я был искренне потрясен, услышав это слово из уст судьи в его кратком резюмировании судебного процесса: подобное оценочное суждение заслуживает цензуры.
И все же какие-то слова мне пришлось найти, чтобы объяснить загадку моральной деградации Нильсена. В одной из наших с ним бесед я сказал ему: рассуждая логически, я понимаю, что способен убить человека, хотя и надеюсь, что этого никогда не произойдет. В конце концов, в сражении это практически обязательное условие, в гневе – это постоянный риск. Но я никак не мог себе представить, что после убийства он мог спокойно расчленять трупы, разрезать их на куски и смывать их в унитаз. Его реакция последовала незамедлительно и несколько меня встревожила. «Что-то не так с вашей моралью, если вас больше беспокоит мой способ избавления от тел, чем сами убийства, – сказал он. – Для меня гораздо худшим преступлением является выдавить из человека жизнь: труп – всего лишь вещь, он не может чувствовать боль и страдать. Ваш моральный компас сломан». Это заставило меня задуматься. Разумеется, определенная логика в его словах есть. Но Нильсен не видел, не чувствовал, что люди – это нечто большее, они создания с воображением, которое позволяет им – или скорее побуждает их — чтить и уважать то, что когда-то было вместилищем жизни. Для него же такая концепция казалась совершенно чужеродной.
С тем же безразличием к эмоциональной подоплеке своих действий и слов он однажды сказал мне: «Знаете, вы бы удивились, какой тяжелой может быть человеческая голова, если поднять ее за волосы». Этот человек был способен приготовить себе утром завтрак, намазать маслом тост и тут же сбавить огонь на конфорке, где стояла кастрюля с варившейся в ней головой его последней жертвы. И прежде чем пойти гулять с собакой, после этого он все еще мог спокойно съесть свой тост. В совершенных им убийствах всегда чувствовался отблеск этой моральной смерти: он прекрасно знал, что поступал неправильно, но не понимал, почему это важно, почему люди реагировали на его поступки так бурно.
Чуть менее очевидным проявлением его эмоциональной отстраненности было то, что он не осознавал, какие страдания причинит его матери рассказ о его преступлениях, просочившийся в прессу. За неделю до суда я отправился в Шотландию, чтобы навестить ее и подготовить ее к бедствию, которое в ближайшие пару дней обрушится на ее скромный дом. Опыт вышел довольно болезненный, хотя она сделала все возможное, чтобы создать уютную атмосферу – приготовила для меня роскошный ужин и сплетничала о том, как в детстве Деннис заботился о своих ручных птицах. Пропасть между матерью и сыном меня поразила.