Нажав «Отправить», он ощутил удовлетворение. Две посылки, которые он сегодня получил, — его награда, подтверждение, что он нигде не ошибся. Кому-то может показаться, что они достались ему слишком легко, но этот человек просто не знает, что такое зона.
— Писатель! — позвали его. — Чай будешь пить?
— Уже не лезет.
— А водку?
— А это можно.
Ноги нащупали удобные шлепанцы (недавно присланы в подарок, именно такие, как он и заказывал, и по мягкому верху вышиты заботливой женской рукой сердечки), нырнули в них. Носки у него тоже важные — теплые, из хорошей пряжи, милая сама вязала. Под черной курткой — ярко-оранжевая футболка. Сегодня не присоединиться к компании — дурной тон. В бараке появилась водка, слава богу, а то брага уже надоела. Ему обрадовались, расчистили место, многие хлопали по плечу. «Сеня! — окликнул он, — а пить я из чего должен, из ладошки? Стакан дай».
Сегодня праздничный день, они получили передачки, которые приятно разнообразили вязкое, как медуза, существование. На какое-то время у них установилась, пусть и фальшивая насквозь, атмосфера детского утренника. Улыбались сморщенные рты, зияющие пустотой; рты молодые и румяные; рты искусанные и разбитые; рты, усеянные лихорадкой. Зона гудела, шушукалась, шелестела обертками и фантиками, творила дележ, в меру своих представлений о справедливости возвращались долги и делались подношения. Пили поставленную заранее брагу и контрабандную водку, говорили тосты, зажав в кулаке пластиковый стаканчик.
Его улов оказался весьма неплох, и, что особенно приятно, изобиловал сигаретами. Вечером он написал двум своим женщинам письма, исполненные благодарности, а одной даже позвонил. Дама оказалась перспективная и заслуживала больше внимания. Чтобы долго не болтать с ней, позвонил ей прямо накануне переклички. Перекличка была не только неприятной обязанностью, но и благом, потому что позволяла без проблем свернуть любой разговор. На время переклички телефоны прятались самым тщательным образом. Беспечность каралась сурово — надзиратели могли попросту изъять телефон. Вертухаи проносили телефоны внутрь, они же их и забирали, иногда в качестве наказания, а порой просто потому, что самому приглянулся.
Прошептав благодетельнице: «Малыш, нам, черт возьми, опять мешают, у нас перекличка, будь она неладна», он спрятал мобильник. Любая весточка с воли ценится весьма высоко, а уж вещественное доказательство внимания… Действительно стоит побывать на зоне, чтобы научиться испытывать радость от остро пахнущей «барбариски», на которую на воле и не взглянул бы. В последнее время воля все чаще являлась в его фантазиях в ранге запахов. Он пытался вспомнить не лица и эмоции, а ароматы, и с удивлением обнаружил, что не помнит, как пахнут многие вещи, к которым он прикасался, мимо которых проходил каждый день. Хотелось запахов — не обязательно вкусных и приятных, лишь бы вольных. На утренней перекличке иногда он был уверен, что ветер донес к ним аромат воды из озера, хотя до озера было километров двенадцать.
Однажды он получил письмо от женщины, написанное от руки. Может, она не душила его нарочно, но лист хранил в себе молекулы женского запаха, возможно, парфюмерии или того нежного мускуса, что источает женская кожа, как ее ни мой. Он даже испугался того, какое сильное впечатление это произвело на него. Не текст (безграмотный, экзальтированный, раздражающий), а аромат. Он подносил письмо к носу, боясь, что запах исчезнет от постоянно принюхивания, но не мог заставить себя перестать. Но каждый раз, когда ему казалось, что письмо выдохлось, оказывалось, что нужно лишь перестать на время его трогать, перетерпеть немножко — и оно начинало пахнуть снова. Этим чередованием нюханья и ненюханья он довел себя до того, что эрекция начиналась уже при одном взгляде на письмо, не только от его запаха.
Когда освободится, он первое время вообще не будет закрывать окно — хочет вдыхать автомобильные выхлопы и аромат цветущей черемухи.
Все, что он знал про местные обычаи, заступая сюда, — это то, что тут нельзя ронять и поднимать мыло, и что тебя за любую провинность могут опустить. Но зона на поверку оказалась адом совсем другого рода, чем он представлял. Время шло, но так никто его и не «прописывал», не выбивал зубы и не творил с ним все те мерзости, которые он рисовал себе, когда поступал сюда. Когда после сборок, осмотра и суточного карантина его подняли, наконец, на хату, он думал, что от нервного напряжения упадет в обморок. Потом он уже не без улыбки вспоминал — он так боялся побоев и издевательств, что имя свое и фамилию перед мужиками произнес фальцетом, хотя помнил, что нужно «держаться с достоинством и громко и четко представиться». Его персона никого особо не заинтересовала, даже поздоровались с ним не все. Смотрящий — полненький, но на тонких ногах, сказал ему, окинув тяжелым взглядом: «Хата у нас мирная, смотри, чтобы без драк». Драться? Они всерьез подозревают, что он собирается драться? Вот и вся прописка. Мелькнула мысль — может, навалятся, когда он уснет, придушат подушкой и изобьют? — но и ночью никому из двадцати сокамерников он не сдался. Правда, без кошмаров все равно не обошлось — в три часа полудурок с широко расставленными, как у козы, глазами, на которого он обратил внимание еще днем, вдруг запел. Днем он тихо напевал, а тут вдруг заорал в полный голос: «Нельзя любви — земной любви — пылать без конца».