Лейла была убеждена, что ключ ко всякой тайне скрыт в реакции человека на унижения, пережитые в детстве. Часто они выплескиваются в виде неприятия своего окружения — снобизм лишь самая тяжелая из форм этого протеста. Желание оказаться в другом месте, родиться другой, как будто любая посредственность лучше той, которая выпала на твою долю…
Лейла редко позволяла себе фантазировать, исходя из скудных данных нового досье. Но случай Аделины Бертран-Вердон разбередил ее старые раны, оживил давние страхи, заставил задуматься над собственной жизнью, она даже точно не могла сказать почему. «Чтобы найти убийцу, надо понять жертву», — частенько повторял ей Жан-Пьер Фушру. Но эту женщину, у которой, казалось, не было друзей, зато масса разного рода знакомств, которая преуспела в глазах света, но о которой родные не прольют ни слезинки, которая во что бы то ни стало пыталась проникнуть в сферы, закрытые для нее от рождения, она понимала лучше, чем кто бы то ни было. Бегство, как ни крути, всегда остается бегством, а упорное нежелание быть изгоем — поводом для агрессии. Чтобы попасть в замкнутый магический круг, для Аделины Бертран-Вердон все средства были хороши. И в тот момент, когда она практически достигла всего, о чем мечтала… Лейла вздохнула. «У каждого из нас есть свои Германты», — процитировал ей однажды Жан-Пьер Фушру слова своей сестры, студентки филфака, не подозревая, что в один прекрасный день им придется расследовать убийство председательницы Прустовской ассоциации. Для него Германтами была родня его жены. А для Лейлы — он сам. Различие состояло в том, что она никогда не пыталась перейти эту грань — поставила непроницаемый барьер между их мирами и лучше всего чувствовала себя в небольшом пространстве, созданном ею между миром, откуда она пришла, и тем, куда никогда не сунется. У нее было свое убежище, существовавшее как в ее воображении, так и в крохотной квартирке, которую она снимала неподалеку от Лионского вокзала.
Жан-Пьер Фушру был не в лучшем расположении духа после разговора с тремя свидетелями, ни один из которых — он был в этом уверен — не сказал ему всей правды. Он в замешательстве посмотрел на покрытые каракулями страницы своего блокнота — даты, названия, сокращения, понятные только ему и, может быть, инспектору Джемани. Когда же в этой путанице знаков мелькнет хоть какой-нибудь свет и выведет его на верный путь?
Его возвращение в «Старую мельницу» вызвало замешательство хозяев. Они явно считали, что полицейская машина, постоянно припаркованная под окнами их «очаровательного деревенского постоялого двора», служит им неважной рекламой. В номере для него был накрыт ужин — более чем посредственный и уже остывший. Было ли это сделано нарочно, чтобы убедить его побыстрее сменить штаб-квартиру? Так или иначе, ему пришлось выпить целую бутылку минеральной воды, чтобы прогнать отвратительный вкус «охотничьего соуса», да и переварить все это оказалось нелегко.
Только он успел подкинуть в камин, где уже весело потрескивали обрубки ивы, сосны и тополя, еще одно полено, как, постучавшись, с видом американского завоевателя, только что убедившегося, что курс доллара пошел вверх, и не сомневающегося ни секунды в безусловной поддержке своего посольства, вошел Патрик Лестер Рейнсфорд. Он обвел небольшую гостиную, ставшую на время комнатой для допросов, выразительным взглядом, красноречиво говорившим, что он думает о методах и местах расследований французской полиции, молча помахал переданной ему запиской комиссара, с деланно-рассеянным видом ожидая, что ему предложат сесть. Что и поспешил сделать Жан-Пьер Фушру и услышал в ответ:
— Спасибо, я предпочитаю постоять. Надеюсь, это ненадолго, детектив. — И Патрик Рейнсфорд небрежно облокотился о камин.
— Комиссар, — поправил Жан-Пьер Фушру, усомнившись, был ли этот англицизм случайной оговоркой. — А я, с вашего позволения, присяду, чтобы записывать.