Выбрать главу

Филип задумался, глядя в окно.

— Не знаю, — неуверенно произнес он.

— Как вы относились к помолвке Отто с Валерией?

— Подробностей этого я не знал. Я в то время учился в Хайдельберге, в университете. Дома бывал очень редко, а каникулы чаще всего проводил здесь, в Мюнхене, с товарищами, нежели в замке, в Ландсберге. Правда, об их помолвке я слышал, но посчитал это несерьезной затеей, хотя дядюшка Отто в то время был совсем другим человеком. Он был таким спокойным, мечтательным, с увлечением подолгу рассказывал об истории Ландсберга, о связях нашего рода с этим городом. Я бы даже сказал, что они с Валерией были в чем-то похожи. Она тоже была мечтательница и отшельница, только очень печальная. И стала совсем грустной, когда узнала, что у отца есть любовница.

— У вашего отца была любовница?

— Да, она появилась еще при жизни матери. Я знал об этом, а Валерия, оказывается, нет. Когда все открылось, сестра была потрясена. Затем, когда мать умерла, Валерия почувствовала себя очень одинокой. У нее был всегда такой испуганный вид!

— Испуганный? Чем?

— Я не очень хорошо знаю, чего она боялась, по-видимому, мир, в котором она жила, казался ей жестоким. У меня сохранилось письмо матери времен войны. Родители оказались тогда в Берлине. Город был разбомблен до основания, и они никак не могли из него выбраться. Мать писала — это письмо было адресовано сестре, — что в их доме не осталось ни окон, ни дверей и что по ночам к ним приходят спать бездомные люди. «Я видела этих бездомных, — писала она. — Они лежали в кроватях, стуча зубами от страха, в холодном поту». Что-то похожее происходило потом и с Валерией. Может быть, ее преследовали ночные кошмары, но только в иные дни она казалась просто разбитой!

— Валерия никогда не говорила вам или не писала, что боялась кого-то?

— Нет. Ничего такого не было. Просто на нее иногда находил страх. Помню она увлекалась стихами, в которых я ничего не понимал. Мне думалось, что это у нее возрастное. Валерия мечтала о каком-то прекрасном мире, которого ей в жизни не доставало. И она страдала от этого. Валерия чувствовала себя беспомощной и беззащитной. Около полугода назад она написала мне об этом. Кажется, то письмо было из Рима. Валерия писала, что у нее такое ощущение, будто она живет в доме без дверей и даже без стен… Эти слова заставили меня вспомнить о ночных кошмарах матери после бомбардировок.

Филип спросил с беспокойством:

— Вы полагаете, что она намекала на какую-то реальную опасность? Кого она боялась? «Чего-то» или «кого-то»? В те годы мы с сестрой много времени проводили вместе, — продолжал Филип уже спокойнее. — Когда ты молод, ты обычно занят только самим собой и ничего другого для тебя не существует. «Я», «Я» и прежде всего «Я»… Мы все были очень рады, когда узнали, что Валерия поедет учиться в Хайдельберг. Я сразу же помчался в Ландсберг, чтобы поддержать сестру, убедить не поддаваться уговорам и требованиям дяди Отто, который был настроен весьма решительно. Затем мы с Валерией провели несколько прекрасных недель в Хайдельберге. Занимались чем угодно, только не учебой: играли в теннис, кутили, выезжали за город на двух или трех машинах с компанией однокурсников. На эти пирушки иногда собиралось до двадцати человек. А однажды мы устроили грандиозный бал в этом доме. Кажется, было человек пятьдесят. Наши гости спали во всех комнатах, вповалку. Валерия была счастлива в тот вечер, много смеялась, веселилась вместе со всеми от души. И вдруг исчезла.

— Почему?

— Не знаю. Может, причиной было появление дядюшки Отто, он приезжал в те дни в Хайдельберг. Сам я его не видел, но знаю об этом от Хельги Андерс, подруги Валерии. Отто хотел увезти Валерию обратно в Ландсберг. Он уже не раз пытался это сделать… Может быть, поэтому Валерия и уехала.

Позже я виделся с сестрой в Берлине, как только она туда приехала. Пытался выяснить, что с ней тогда произошло. Но она либо отшучивалась, либо обиженно отмалчивалась, словом, не желала об этом говорить. Уверяла, что уже не хочет учиться в университете. Думаю, это была неправда. А потом Валерия действительно не захотела возвращаться в университет, она получила интересную работу манекенщицы в одном иллюстрированном журнале. Она ее вполне устраивала. Вот и все, что я знаю. Спустя год, когда я снова попытался встретиться с Валерией, ее в Берлине не оказалось, и никто не знал, куда она уехала. Признаюсь, я не проявил должной настойчивости. Не хотелось давать повод для сплетен. Потом Валерия прислала мне несколько писем, о них я уже говорил вам. А затем она как в воду канула. Обидно, когда судьба разлучает близких людей. В детстве мы были очень дружны с Валерией, росли вместе. В ту пору в замке царила радостная суматоха. Мы вместе с Валерией знакомились со знатными людьми, посещавшими наш дом, вместе пробирались на огромные пустые чердаки, с замиранием сердца спускались в темные подземелья замка, носились на роликовых коньках по всем залам и галереям.

Во время концертов, которые любила устраивать мать в салоне с гобеленами, мы взрывали петарды. Обычно это были камерные концерты, знаменитые музыканты исполняли классическую музыку, которую приглашенные слушали, замерев, и не смея нарушить тишину, словно в церкви. Мы всячески избегали этих концертов, опаздывали к началу или, наоборот, не дождавшись конца, начинали аплодировать. Отец радовался, глядя на нас, он тоже смертельно скучал на этих вечерах.

Все это кончилось, когда стало известно, что у отца есть любовница. Балы и приемы прекратились, мать удалилась в свою комнату, и всем говорили, что она заболела. Может быть, это была чистейшая правда, но мне тогда казалось, что мать просто не хочет показываться в обществе.

Когда мать умерла, официально было объявлено, что у нее удар, но люди говорили, будто она покончила с собой.

— Валерия знала об этом?

— Да, один мой друг проболтался. Сам я, конечно, никогда не рассказывал ей об этом. Валерия была очень чувствительной девочкой и страдала от любых горестей.

Филип захмелел и стал вспоминать всякие смешные подробности.

Марианна Штейн, экономка в замке, по его словам, была похожа на огромную толстую «черную мамми», из тех, что работают у богатых фермеров на юге Соединенных Штатов. О слуге Юргене Хофере он сказал, что это британский мясник, скрещенный с конторским клерком девятнадцатого века — достойный и верный слуга, посвященный во все семейные тайны. Юрген Хофер, уверял Филип, способен был прийти в ярость от малейшей неряшливости, как клерк в романе Бальзака «злился из-за чернильного пятна в большой книге». Генриха Пфорца, шофера, Филип характеризовал как «фельдфебеля» из вермахта военных лет — толстого, упрямого милитариста с головы до ног.

— Пфорц ненавидит нашу семью, — сказал Филип, — только не показывает вида. Когда ему что-нибудь надо, он становится настолько любезным, настолько предупредительным, что это походит на раболепие. Я помню, как однажды он пришел просить за брата, который хотел устроиться шофером у наших друзей. В другой раз, около года назад, он пришел и таинственно спросил, не помогу ли я найти для него частного детектива. Ему, видите ли, нужен был детектив, «который не болтлив» и «способен действовать в одиночку». Я понял, что ему нужен был детектив, который мог выполнять деликатные дела. После развода с женой Пфорц жил один. Как я слышал, она удрала с его другом. Вот я и решил, что просьба Пфорца связана с этим происшествием. Не требуя никаких пояснений, я порекомендовал ему агентство Алдо Вейса. Я помню, каким словоохотливым и дружелюбным он был тогда. Вел себя так, словно мы с ним были лучшими друзьями. А потом снова стал неприветливым и молчаливым.

Филип рассказал также о Хаасе, старом конюхе, добром и простом человеке с лицом уродливым, как у Франкенштейна.

— Какие отношения сложились у вас с Отто? — спросил Пьер.

— Настолько плохие, что хуже не бывает, — сказал Филип. — Он злился на меня за то, что я не интересовался историей нашего рода. Я ему однажды об этом прямо в лицо сказал. Отто считал, что я веду себя, как не подобает сыну графа. Но чаще всего он бесился из-за того, что я проматываю столько денег. У меня постоянно были долги, и Отто о них даже слышать не мог. Его трагедия состояла в том, что сам он никогда ничего не имел, и его раздражало, что я, имея многое, бесшабашно все растратил. В определенном смысле, он был прав. Теперь я и сам сожалею, что был так неблагоразумен.