И сбивчивой скороговоркой он стал рассказывать дальше, путая настоящее и прошедшее время, с пылкой и трогательной готовностью обшаривая уголки своей памяти. Из моментальных картинок – Одетта срезает цветы в залитом солнцем саду, Одетта скатывается со стога сена – складывался образ доброй, непритязательной и очень счастливой девушки. Шомон говорил об их чистом, серьезном романе, и перед моим мысленным взором вставала девушка с фотографии: милое личико, пышные темные волосы, хрупкая шейка, глаза, не видевшие в жизни ничего, кроме книжек с цветными картинками. О, у этой пары все было невероятно чисто: совместные планы, письма – все под присмотром матушки, которая, судя по описанию Шомона, была вполне светской дамой.
– Ей нравилось, что я офицер, – охотно продолжал Шомон. – Хотя какой из меня вояка! После Сен-Сира меня отправили в колонии, там я немного повоевал, но потом мои родственники забеспокоились и, в конце концов, добились моего перевода на базу в Марокко. А там какая уж война! Но Одетте было приятно, так что…
– Понимаю, – мягко прервал его Бенколин. – А ее друзья?
– В свет она выходила довольно редко. Ей это не нравилось, – с гордостью заверил нас Шомон. – У них была компания, три девушки, они называли себя Неразлучными, очень дружили. Одетта, и… и… Клодин Мартель…
– Дальше.
– …и Джина Прево. Они познакомились в монастыре. Сейчас они уже не так близки, как раньше. Хотя… я не знаю. Я так редко бываю в Париже, и Одетта никогда особенно подробно мне не рассказывала, где и с кем видится. Мы просто… просто разговаривали. Понимаете?
– Значит, вы мало знаете о мадемуазель Мартель?
– Н-не совсем так… Она никогда мне особенно не нравилась. – Он распрямил плечи, – Она обожала язвить, постоянно всех вышучивала. Но она умерла, а Одетта ее любила… Не знаю. Я так редко здесь бываю…
– Ясно. А эта мадемуазель Прево, кто она?
Шомон поднял было стакан, но тут же в недоумении поставил его на стол.
– Джина? Ну так, просто приятельница. Заходила иногда к Одетте. Она хотела стать актрисой, насколько мне известно, но семья воспротивилась. Хорошенькая, даже очень, но на любителя. Блондинка, довольно высокого роста.
Наступило молчание. Бенколин, полуприкрыв глаза, барабанил пальцами по столу и время от времени кивал собственным мыслям.
– Нет, – сказал он наконец. – Боюсь, вы не тот человек, который мог бы сообщить нам что-нибудь существенное об этих девушках. Что ж, ладно! Если вы готовы, – он постучал монетой по блюдечку, подзывая официанта, – мы можем идти.
На Париж наговаривают. Париж рано укладывается спать. Бульвары были безлюдны, и дома смотрели на них пустыми глазницами затворенных ставен, светилось всего несколько скорбных фонарей. Вместительный лимузин Бенколина быстро домчался до центра города, где под электрическими вывесками площади Оперы дремали бледные фонари. Здания серо-голубых тонов купались в ярком свете звезд, и чуть слышно перекликались приглушенные гудки автомобилей. Деревья на бульваре Капуцинов стояли неопрятные, страшные. Мы втроем втиснулись на переднее сиденье. Бенколин вел машину со свойственной ему отвлеченностью, как всегда со скоростью пятьдесят миль в час, ни на минуту, казалось, не озаботившись тем, что он за рулем. Звук нашего клаксона разносился эхом по улице Ройяль, и врывавшийся в открытое окно холодный ветер бросал нам в лицо запах влажной мостовой, каштанов и осеннего дерна. Пробравшись через лес белых фонарей, который называется площадью Согласия, мы свернули на Елисейские Поля. Недолгая бешеная езда вынесла нас из трущоб вокруг арки Сен-Мартен, и мы очутились среди солидных витрин кафе-грилей и подстриженных деревьев – этих благопристойных декораций авеню Монтень.
Я проходил мимо дома номер 645 почти каждый день, поскольку жил всего в квартале от него. Это было большое старое здание; от улицы его отгораживала высокая серая стена, и я ни разу не видел открытыми огромные, выкрашенные в коричневый цвет, с начищенными медными шарами-ручками двери в этой стене. Бенколин дернул за кольцо дверного звонка. Тут же открылась одна из дверей. Я слышал, как Бенколин быстро перебросился с кем-то парой слов, и, не обращая внимание на слабые протесты, мы вошли в пахнущий сыростью двор. Эти протесты, источник которых я не мог рассмотреть в темноте, преследовали нас до самого дома. Из открытой двери здания вырывался яркий свет; затем его перекрыл хозяин протестующего голоса, который пятился перед нами в прихожую.
– …Но я же вам сказал, – повторял он, – мсье нет дома!