– Приношу вам свои извинения, – начал Бенколин, – за то, что пришлось прибегнуть к подобному месту встречи. Но зато здесь нам не помешают. Позвольте представить: капитан Шомон, господин Марль, мой коллега, и господин Августин.
Молодой человек поклонился без тени улыбки. Очевидно, он не привык к гражданской одежде, и руки его то и дело непроизвольно ощупывали пиджак. Разглядывая Августина, он кивнул, не меняя мрачного выражения на лице.
– Хорошо, – сказал он. – Значит, это тот самый человек?
– Я вас не понимаю! – возмутился Августин. Усы его воинственно ощетинились, он выпрямился. – Вы ведете себя, сударь, так, словно я обвиняюсь в каком-то преступлении. Я требую объяснений!
– Присядьте, господа, – пригласил Бенколин. Мы с Августином подвинули стулья к столу, над которым горела лампа под розовым абажуром, а капитан Шомон остался стоять, то и дело притрагиваясь к левой поле пиджака, будто ища там саблю.
– Итак, – продолжал Бенколин, – я задам вам несколько вопросов. Вы не возражаете, господин Августин?
– Разумеется, нет, – с достоинством ответил тот.
– Насколько я понимаю, вы уже довольно давно являетесь владельцем музея восковых фигур?
– Сорок два года. И сегодня впервые, – Августин перевел воспаленные глаза на Шомона, и голос его задрожал, – впервые полиция соблаговолила…
– И число посетителей вашего музея невелико?
– Я объяснил вам почему. Но мне нет до этого дела. Я работаю только ради искусства.
– Сколько у вас служащих?
– Служащих?… – Августин не ожидал такого вопроса и снова замигал. – Ну, только моя дочка. Она продает билеты. Я их проверяю. Все работу делаю сам.
Бенколин слушал его благодушно, даже доброжелательно, зато Шомон так и сверлил глазами, и мне почудилось, что во взгляде этих немало повидавших глаз сквозила неприкрытая ненависть. Шомон сел.
– Вы разве не собираетесь спросить его?… – обратился он к Бенколину, с силой сцепив пальцы.
– Конечно, – кивнул Бенколин и вынул из кармана фотографию. – Господин Августин, вы видели когда-нибудь эту юную даму?
Перегнувшись через стол, я увидел кокетливо смотрящее с фотографии удивительно красивое, но лишенное пикантности лицо: девушка лет девятнадцати или двадцати, с живыми темными глазами и безвольным подбородком. В уголке стоял штамп самого модного в Париже фотографа. Безусловно, это была девушка из хорошего общества. Шомон смотрел на матовые серо-черные краски фотографии так, будто они резали ему глаза. Когда Августин закончил изучение карточки, Шомон протянул руку и перевернул фото изображением книзу. В желтом круге света лицо его, изможденное, будто отполированное самумом, было бесстрастно, но в глубине глаз полыхал затаившийся пожар.
– Вы, пожалуйста, вспомните хорошенько, – сказал он. – Она была моей невестой.
– Не знаю, – пожал плечами Августин и зажмурил глаза. – Я… нельзя от меня требовать…
– Вы ее видели? – повторил Бенколин.
– Мсье, что это значит? – возмутился Августин. – Вы все смотрите на меня так, будто я… Что вам угодно? Вы спрашиваете меня об этой карточке? Лицо мне знакомо. Я где-то видел эту девушку, и я никогда никого не забываю. Я всегда изучаю людей, которые приходят ко мне в музей, чтобы схватить… – он вытянул тщедушные ладошки, – чтобы схватить какое-нибудь выражение, оттенок для моих восковых фигур. Понимаете? – Он остановился в нерешительности. Всматриваясь с самым серьезным видом в каждого из нас, он машинально шевелил пальцами, словно разминая воск. – Но я ничего не знаю! Зачем вы вызвали меня сюда? Что я сделал? Я никому не причиняю вреда. Единственное, чего я хочу, – это чтобы меня оставили в покое…
– Девушка на этой фотографии, – пояснил Бенколин, – это мадемуазель Одетта Дюшен. Дочь покойного министра. И теперь она мертва. Последний раз ее видели живой, когда она заходила в Музей Августина, и оттуда она не вышла.
После продолжительного молчания, во время которого старик проводил трясущейся рукой по лицу, сильно нажимая на глаза, Августин жалобно залепетал: