– Подождите минутку! – внезапно воскликнул Шомон. – Зажгите еще спичку! Я хочу взглянуть… Хотя нет, этого не может быть, – растерянно пробормотал он, но осекся, когда Прежель чиркнул еще одной спичкой.
После паузы Шомон тяжело вздохнул и изменившимся голосом произнес:
– Видимо, сегодня мне суждено весь день заниматься опознанием. Вы помните, я говорил, что у Одетты были две лучшие подружки – их еще называли Неразлучными? Клодин Мартель и Джина Прево, которая хотела стать артисткой, но ее семья воспротивилась. Так вот… в это невозможно поверить, но сходство просто поразительное. Я готов поклясться, что эта Эстелла не кто иной, как Джина Прево! Боже мой, она поет в «Мулен-Руж»! Она, наверное…
Спичка догорела, и мы снова погрузились в темноту. После паузы Прежель тихо сказал:
– Мсье совершенно прав. Я спрашивал консьержку. Мадемуазель Эстеллу, как я вам уже говорил, считают американкой, но я слегка нажал на консьержку, и она мне все рассказала. Эстелла – француженка, и фамилия ее Прево. – Он глубоко вздохнул, будто скорбя над своими разбитыми иллюзиями, а потом спросил: – Я еще понадоблюсь вам сегодня, господин Бенколин?
– Нет, – покачал головой Бенколин. – Я думаю, господа, на сегодня с нас достаточно. Отправляйтесь-ка по домам. Мне нужно подумать.
Он повернулся и, засунув руки в карманы, медленно зашагал в сторону Елисейских Полей. Я видел, как его высокий силуэт пересек полосы света и тени; вот так, опустив голову, Бенколин будет бродить до рассвета. Колокол на Дворце Инвалидов пробил три часа.
Глава 7
Следующим утром над Парижем нависли серые облака. Это был один из тех осенних дней, когда так пронзительно воет ветер, а солнце, укрывшись за наводящей тоску пеленой, окрашивает ее края холодным отблеском стали. Дома в такие дни выглядят старыми и мрачными, а ажурные пролеты Эйфелевой башни кажутся на фоне неба насквозь промерзшими. Когда около десяти утра я завтракал у себя в квартире, она тоже казалась мне унылой, хотя в гостиной ярко горел камин. Я смотрел на отблески пламени на стенах, они росли и съеживались, и я вспомнил Этьена Галана с его белой кошкой…
Еще раньше мне позвонил Бенколин. Мы договорились встретиться во Дворце Инвалидов – довольно неопределенное место для встречи, но я точно знал, где его искать. У него была привычка заходить в военную часовню, которая находится сразу за гробницей Наполеона. Не знаю, чем очаровало его это место – он был равнодушен к красоте знаменитых соборов, – но только он имел обыкновение целыми часами, совершенно уйдя в себя, опираясь на трость и глядя на потускневшие трубы органа, просиживать в этой полутемной часовне, где со стропил свисали военные флаги.
Всю дорогу до Дворца Инвалидов я думал о Галане. Этот человек поистине завладел моими мыслями.
Я не имел случая расспросить о нем Бенколина, но теперь, наконец, припомнил, откуда мне знакомо это имя. Профессор английской литературы в Оксфорде – ну конечно же! А его книга о викторианских романистах только несколько лет назад получила Гонкуровскую премию. Ни одному другому французу, за исключением разве что господина Моруа, не удалось так глубоко проникнуть в суть англосаксонского образа мыслей. Насколько я помнил, его книга не была дешевой сатирой, какими частенько грешат галльские писатели. Охотничьи угодья, чаши для пунша, цилиндры, гостиные, заставленные старинной мебелью, – весь этот шумный мир, включая эль, устриц и зонтики от солнца, был показан с симпатией и доброжелательностью, которые человеку, знающему Галана, представлялись поразительными. А в главах о Диккенсе он ухватил ту неуловимую и загадочную болезненность и страх, что лежат в основе диккенсовского мышления. Фигура Галана все больше и больше искажалась, как в кривом зеркале, – я видел его сидящим в его холодном доме со своей арфой и кошкой; его нос, казалось, двигался сам по себе, как живое существо. Галан улыбался…
Влажный ветер пронизывал обширное темное пространство перед Дворцом Инвалидов, и золоченые орлы на мосту Александра III казались сегодня особенно угрюмыми. Я прошел мимо часовых у железных ворот, поднялся вверх по склону к огромному мрачному зданию и вошел во двор, как всегда полный отзвуками минувшего. Несколько человек прогуливались по коридорам, где лежат стволы прославившихся в сражениях пушек; мои собственные шаги громко стучали по камням, и в воздухе носился запах обветшалых мундиров. Мне казалось, что золоченый купол гробницы Наполеона давит на меня всей своей тяжестью… У дверей часовни я остановился. Внутри царил сумрак, горело только несколько свечей перед алтарем, и тонкая мелодия органа проплывала под арками, в призрачном триумфе взмывая над боевыми знаменами покойного императора…
Бенколин был там. Он вышел ко мне. Куда подевалась его всегдашняя элегантность – сегодня на нем были старое твидовое пальто и видавшая виды шляпа. Мы медленно пошли по коридору. Наконец он заговорил.
– Смерть, – с досадой промолвил он. – Эта атмосфера… она напоминает мне наше расследование. Я давно не сталкивался с делом, где все и вся не было бы пронизано смертью. Мне доводилось видеть ужасные вещи, людей, объятых смертельньм страхом… но эта мрачная жуть хуже. Это же просто бессмысленно! Обыкновенные юные девушки, каких встретишь на любой вечеринке… ни врагов, ни иссушающих страстей, ни ночных кошмаров – благоразумные, верные, не такие даже красавицы… И вот они умирают. Мне кажется, все это должно закончиться еще ужаснее… – Он замолчал. – Джефф, алиби Галана подтвердилось по всем пунктам.
– Вы проверили?
– Разумеется. Все было, как он сказал. Мой лучший агент Франсуа Дольсарт – вы должны помнить его по делу Салиньи – собрал все показания. Швейцар из «Мулен-Руж» вызвал машину Галана ровно в половине двенадцатого. Он запомнил это, потому что перед тем, как сесть в машину, Галан посмотрел на свои часы, а потом перевел взгляд на светящиеся часы напротив, и служащий автоматически посмотрел в ту же сторону.
– Разве это само по себе не подозрительно?
– Вовсе нет. Если бы Галан заботился о создании алиби, он бы непременно обратил внимание швейцара на время; вряд ли он рискнул бы положиться только на эту психологическую реакцию.
– И все-таки, – заметил я, – такой проницательный человек, как он…
Бенколин вертел в руках трость, глядя в глубину полутемного коридора.
– Сейчас направо, Джефф. Мы выйдем с другой стороны; мадам Дюшен, мать Одетты, живет на бульваре Инвалидов… Хм. Какой бы он ни был проницательный, факт остается фактом. На Монмартре в это время всегда пробки. Ему понадобилось бы минут десять – пятнадцать – даже больше, чем он сказал, – чтобы добраться от «Мулен-Руж» до «Серого гуся». При таких обстоятельствах он физически не имел возможности совершить это убийство. И все равно я готов поклясться, что он приходил в «Серый гусь» именно за алиби! Если только… – Он вдруг замолчал, потом стукнул себя кулаком по ладони: – Какой же я болван! Боже мой, Джефф, какой болван! Ну конечно, вот в чем все дело!…
– Ну разумеется, – отозвался я равнодушно: я хорошо знал эту его привычку. – Не надейтесь, что я потешу ваше тщеславие, спросив, в чем же все-таки дело. Но кое-что я вам скажу. Вчера ночью, когда вы разговаривали с Галаном, я подумал, что вы решили раскрыть перед ним все свои карты. Возможно, вы делали это специально. Но одной вещи вы ему не сказали, а именно того, почему мы вообще связали его с убийством Клодин Мартель. Я имею в виду тот клочок бумаги с его именем у нее в сумочке. Когда он утверждал, что не был с ней знаком, вы могли бы припереть его к стенке этим фактом.