Прежде чем повернуться к двери, Бенколин задержался в нерешительности. В этот момент Августин локтем задел абажур, и лампа бросила яркий желтый свет на лицо детектива. Обозначились высокие скулы, задумчивые глаза со сдвинутыми бровями, беспокойно оглядывающие комнату…
– Такое соседство! – бормотал он. – Такое соседство!… У вас есть здесь телефон, господин Августин?
– В моей берлоге, мсье, в кабинете. Я провожу вас туда.
– Да, да. Мне он нужен немедленно. И еще одно… Мне кажется, вы сказали, мой друг, что когда мадемуазель Дюшен вошла вчера в музей, она задала странный вопрос: «Где сатир?» Что она имела в виду?
Августин выглядел немного обиженным.
– Мсье никогда не слышал, – спросил он, – о Сатире Сены?
– Никогда.
– Это одна из моих самых удачных работ. Не реальный человек, а плод фантазии, понимаете? – быстро объяснил старик. – Речь идет об одной из самых популярных парижских легенд – о чудовище в образе человека, которое живет в Сене и затаскивает туда молодых женщин, чтобы утопить. Я думаю, эта легенда имеет под собой какую-то реальную основу. У нас здесь есть документы, если хотите, можете взглянуть.
– Понятно. А где эта фигура?
– При входе в Галерею ужасов, у основания лестницы. Меня за нее очень хвалили…
– Проводите меня к телефону. Если у вас есть желание осмотреть музей, – повернулся он к нам, – идите, я скоро к вам присоединюсь. Прошу вас, господин Августин.
Тем временем девушка уселась в старое кресло-качалку у лампы и взяла со стола рабочую корзинку. Сосредоточенно глядя своими черными глазами на иголку, в которую она продевала нитку, она холодно проговорила:
– Господа, дорога вам известна. Я не буду вам мешать.
Она принялась раскачиваться в кресле, энергично орудуя иглой по рубашке в красную полоску и придав лицу выражение оскорбленной хранительницы домашнего очага. Но наблюдать за нами продолжала.
Мы с Шомоном вышли в вестибюль. Он вынул портсигар и предложил мне сигарету; закуривая, мы взглянули друг на друга. Это место было впору Шомону, как сделанный по мерке гроб. Он натянул шляпу до самых бровей, глаза его блуждали, будто выискивая врага.
Вдруг он поинтересовался:
– Вы женаты?
– Нет.
– Обручены?
– Да.
– А! Тогда вы в состоянии понять, что это значит. Я сам не свой. Вы должны простить мне некоторую рассеянность и неловкость. С того момента, как я увидел тело… Давайте войдем.
Я испытывал странное чувство близости с этим подавленным, пышущим здоровьем, лишенным воображения молодым человеком, внезапно оказавшимся в столь непривычных для себя обстоятельствах. Когда мы миновали стеклянные двери музея, он двинулся вперед осторожными плавными шагами; сразу было видно, что ему приходилось воевать под безжалостным солнцем. Но теперь я видел на его лице выражение, граничащее с благоговением…
От одной только царившей в музее тишины меня бросило в дрожь. Здесь пахло сыростью и еще – если только можно это описать такими словами – платьем и волосами. Мы находились в огромном гроте, протянувшемся почти на восемьдесят футов; свод его подпирали каменные колонны причудливой формы. Грот был залит зеленоватым светом, источник которого я не смог определить, – подобно зеленоватой воде, этот свет искажал очертания, делал их призрачными, и поэтому арки и столбы, казалось, непрерывно колебались, меняя свою форму, как игрушечные гроты в аквариуме для рыбок. Мне померещилось даже, что они покрыты переливчатыми наростами и шевелят бледно-зелеными щупальцами.
Но ужаснее всего было собранное здесь неподвижное общество. Рядом со мной застыл полицейский; можно было бы поклясться, что он настоящий, только что не разговаривает. С обеих сторон вдоль стен из-за ограждения на нас взирали молчаливые фигуры. Они смотрели прямо перед собой, как будто – фантазировал я, – знали о нашем присутствии и намеренно прятали от нас глаза. Чуть заметная желтая подсветка выделяла их на фоне зеленого сумрака. Думерг, Муссолини, принц Уэльский, король Альфонс, Гувер, идолы спорта, сцены и экрана, все знакомые и выполненные с недюжинным мастерством. Но они, как нетрудно было почувствовать, были только своего рода делегацией по приему, уступкой респектабельности и сегодняшнему дню, которая имела целью подготовить вас к тому, что лежало за ними. Я невольно испугался, увидев на скамейке, ближе к середине грота, женщину, которая сидела не двигаясь, а рядом с ней приткнувшегося в углу мужчину, похоже пьяного в доску. Я вздрогнул, сердце екнуло, но я тут же сообразил, что это всего лишь муляж.
Я неуверенно шел все дальше по подземелью, и шаги мои эхом отдавались от стен. Я прошел в футе от этой застывшей на скамейке фигуры со сползшей на глаза соломенной шляпой и почувствовал почти непреодолимое желание потрогать фигуру, чтобы убедиться, что она не заговорит. Когда в спину тебе смотрят стеклянные глаза, это так же неприятно, как когда тебя сверлит взглядом живой человек. Я слышал сзади шаги Шомона; остановившись возле скамейки, он с подозрением разглядывал пьянчужку…
Грот заканчивался ротондой, которая была почти полностью погружена во мрак, и только вокруг фигур светились слабые ореолы подсветки. С арочного прохода на меня с ухмылкой смотрела отвратительная морда. Шут перегнулся вниз, подмигивая и словно пытаясь дотянуться до меня погремушкой. От моих шагов слабо звякнули колокольчики на его костюме. Здесь, в темной ротонде, эхо приобретало какую-то мертвенную тяжесть; здесь еще резче пахло пылью, платьем и волосами, а восковые фигуры стали еще более жуткими. Гордо выпятил грудь д'Артаньян, положив руку на шпагу. В глубине вырисовывался какой-то гигант в черных доспехах, с занесенным над головой топором. Затем я заметил еще один проход под аркой, тускло освещенный зеленым фонарем, а за ним лестничный пролет, спускающийся между каменными стенами в Галерею ужасов. Одной только этой надписи над проходом было достаточно, чтобы я остановился в нерешительности. Надпись недвусмысленно извещала о том, что вас ждет, и, подобно всем другим однозначно определенным вещам, не вызывала во мне неистребимого желания проверить ее истинность. Эта лестница сжимала вас своими стенами, толкая все дальше вниз, не давая убежать… Здесь, перед входом на лестницу, вспомнил я, старый Августин видел спускавшуюся вниз Одетту Дюшен, и ему показалось, что за ней движется тот страшный фантом без лица – женщина в меховой горжетке и маленькой коричневой шляпке. Я шагнул на лестницу. С каждой ступенькой становилось все холоднее, каждый шаг отзывался раскатистым эхом, которое, казалось, бежало впереди, создавая впечатление, будто кто-то указывает тебе дорогу. Внезапно меня охватило острое чувство одиночества. Мне захотелось вернуться.
Лестница резко повернула, и на фоне грубой, освещенной зеленым светом стены я увидел притаившуюся тень. Сердце у меня застучало. У стены склонилась костлявая фигура – мужчина с сутулыми плечами и лицом, закрытым средневековым капюшоном, из-под которого виднелась длинная челюсть с бледной тенью улыбки. В его руках, полуприкрытая плащом, лежала фигура женщины. Передо мной был самый обыкновенный человек – с той лишь разницей, что вместо выставленной вперед ступни у него было раздвоенное копыто. Сатир! Обычный человек – только мастер гениально изобразил его нечестивую сущность, эти торчащие ребра и угрюмую улыбку. Хорошо еще, что глаза его были в тени…
Постаравшись поскорее проскочить мимо этой источающей яд композиции, я прошел по коридору до места, где он соединялся с еще одной ротондой, ниже уровнем. Здесь фигуры были расставлены в определенном антураже, каждой отводилась часть зала, каждая была шедевром дьявольского искусства. Прошлое затаило здесь дыхание. На фигурах лежала печать смерти, как будто вы видели их через вуаль столетий, каждую в обстановке того времени, к которому она принадлежала. Марат лежит, откинувшись на спинку жестяной ванны, челюсть у него отвисла, сквозь посиневшую кожу проглядывают ребра, скрюченная рука вцепилась в торчащий из окровавленной груди нож. Вы видите это воочию – видите, как служанка хватает безразличную ко всему Шарлотту Корде, как солдаты в красных колпаках с разинутыми в немом крике ртами вламываются в запертую дверь, слышите беззвучный вопль страсти и ужаса… А за окнами этой коричневой комнаты струится желтый сентябрьский свет, карабкается по стене виноградная лоза… Вновь оживший старый Париж.