Оксана Аболина, Игорь Маранин
Убийство в Рабеншлюхт
Предисловие
I
К тому моменту, как в коридоре резко и протяжно взвыл звонок, в моем лексиконе вообще не осталось приличных слов. Только редкостные заковыристые буквосочетания — по три, по четыре, по пять штук в ряд. Их было настолько много, что мне чудилось — еще немного и взорвусь, если не выплесну их наружу. Но приходилось терпеть, заткнув их шомполом здравого смысла в глотку — в углу кухни сидел, съежившись, соседский Васька. Загнать его в свою комнату мне мешала сопливая интеллигентская слабохарактерность. Жалко было, засранца. Братан перед тем, как уйти в путягу,[1] сообщил ему потрясающую для неокрепшего детского невротического сознания новость — что с кладбища, которое видно из окон нашей квартиры, приползают покойнички, они, дескать, проникают сквозь невидимые щели, когда никого нет дома, и утаскивают с собой в могилы маленьких детей. Я ожесточенно драила плиту и думала все, что я скажу Севастьяну, Васькиному братану, когда он заявится. И плевать, что он меня слушать не будет, а только осклабится в кривой дурацкой ухмылке. Так и хочется всегда вмазать половой тряпкой по этой идиотской роже. Но — черт побери! — у нас в стране демократия. И для дебилов, к сожалению, тоже. Только тронь придурка — мамаша расплещется, как море широко, по родной русской речи. А застревать на коммунальной кухне, выясняя с ней отношения — да еще чего, обойдется! Только помимо демократии у нас все же есть еще свобода слова. Так что, много хороших слов услышит Васькин братан сегодня. И пусть мамаша только что вякнет — буду я тогда нянчиться с перепуганным до полусмерти недомерком, как же! Сама пущай с ним сидит, пока садик на карантине.
Но напуганный Васька — это совсем не беда еще. Это так, маленький довесочек ко всем прочим радостям. Вы и вообразить не сумеете, как начался мой сегодняшний день. Разумеется, не сможете. У современного горожанина — про деревенских разговор вообще не идет — воображалки не больше, чем извилин у курицы. Кстати, а это интересно: сколько у курицы извилин? Я уж, было, собралась лезть в холодильник проверить, но вспомнила: а-а-а, в последние годы кур продают лишь безголовых. Черт побери, ну что это такое? Поветрие прямо: мода на безголовость даже на кур переметнулась. Ну и шут с ними.
Да, так вот. Утро мое началось, как всегда, в два часа дня… А сейчас пять. И уже столько всего случилось. Самое скверное — винт сдох. На этот раз окончательно и бесповоротно. Вздохнул в последний раз и, не дождавшись, пока я сниму с него хоть какую инфу, окочурился. А я-то уж, дура, тянула-тянула-дотянула, надо было раньше думать. Неделя работы — псу под хвост. Да-да, тому самому соседскому Хану-засранцу, за которым хозяйка не убрала и на работу унеслась, она, видите ли, опаздывает — а Петрович в эту лепешку вляпался. И ладно бы скандал устроил — мол, кто у нас в квартире дежурный. Я бы ему сказала насчет дежурного. Все бы сказала. Но он же разнес дерьмо по всей квартире. А убирать-то все-таки мне. И это уже два. Потому что — раз, это был винт, не забывайте о нем. И где деньги доставать на новый — убей Бог, не знаю. Жалкая тыща, но уже по три раза у всех денег переодолжено. А сегодня сдавать корректуру — ага, выйдет у них газета без опоздания, как же. Короче, три — это то, что хоть никто этого еще не знает, — а я теперь без работы. И сидеть на бобах для меня сейчас — мечта розового идиота. Потому что кроме безголовой курицы у меня в холодильнике ничего нет, и в ближайшее время не предвидится. А еще четыре — пока я со всем этим разбиралась, — не заметила, что у меня труба на батарее лопнула. И озеро разлилось на полкомнаты. Паркет — словно Парнас — дыбом встал. А пять — это то, что ввинченную вчера в ванной лампочку кто-то ночью опять на перегоревшую поменял, а меняет у нас их в квартире дежурный. Но фиг они от меня третью на этой неделе дождутся. Все же устрою я им вечером головомойку на коммунальной кухне. И все скажу, все поведаю, что думаю. А шесть — это Васька, который сидит, ноет, дрожит от страха и думать не дает. А мне сейчас очень крепко подумать надо, как выкрутиться с деньгами. И где халтуру найти хотя б на ближайшие дни. И чтоб при этом денег в кредит хоть пару тыщ на винт кинули. И не надули бы — ха! Где теперь в хаосе развивающегося капитализма такое найдешь? Вот удивительно — почему у народа если и есть на что воображение, то исключительно на то, как надуть ближнего своего, а потом сбегать в церковь, свечку для очистки совести поставить, и — с новыми силами — вперед, и с песнями, в атаку на нищих лохов, обремененных семьями. Меня, слава Богу, эта радость миновала — хоть за себя только отвечаю. От моей глупости, кроме меня, любимой, никто голодать не будет.
И вот — звонок. Перебрав в уме всех, кто мог придти в такое время, мягко говоря — неурочное, прихожу к выводу, что только соседи снизу. По поводу протечки. Водопроводчик не мог. Он никогда не приходит в тот же день, что вызывали. А значит, я делаю решительную зверскую рожу, сжимаю для острастки в кулаке самый длинный хозяйственный нож, и иду, страшно цыкнув зубом, на увязавшегося хвостом Ваську, открывать. Но он, сукин сын, все равно предпочитает идти за мной следом, чем сидеть в одиночестве. Я с ножом и зверской рожей предпочтительней гипотетических покойников. Дурак ты дурак, Васька, когда ты поймешь, что страшнее человека, нет ни зверя, ни нечисти?
Открываю дверь, а там…
II
Вряд ли есть что-то более жалкое, чем ужимки старого ловеласа. В такие моменты Индюков ненавидел сам себя. То, что в юности было игривой улыбкой, падая в зеркало, оставляло нынче за собой блеклый морщинистый след. А главное, эта зализанная редкими волосами лысина! Она портила все. Ему бы пышную шевелюру, пусть даже с редкой сединой — утомленный поэт ищет свою Музу — но, увы. Лысина расползалась по голове, упрямо завоевывая все новые и новые территории и плевать ей было с высокой макушки на душевные муки поэта Индюкова. Поэта… Если не кривить душой хотя бы перед собою, то какой из него поэт? Несколько десятков юношеских стихов — сырых, но с претензией на оригинальность рифм и образов — вот и все его поэтическое наследие. Лермонтов, ёкэлэмэша…
Умел, Михаил Юрьевич, умел, а он… Не жили с ним вдохновения уж лет пятнадцать, как минимум. Девочки, что когда-то восторгались его талантом, выросли и вышли замуж за брокеров и коммерсантов. В крайнем случае за менеджеров среднего звена… Тьфу! Как звучит-то противно для поэтического сердца — менеджер среднего звена. Индюков презрительно плюнул под ноги и только тут заметил, что подошел к старому, почти заброшенному, кладбищу. Обошел убитую безголовую ворону, лежавшую прямо на дорожке, машинально перекрестился, хоть верующим и не был, и двинулся вдоль железной кованой ограды по направлению к Кулацкому поселку.
— Удобно жить, — забормотал под нос Индюков. — Жить удобно… последний путь будет краток…
Он вертел эту фразу и так, и эдак, но шутка про жилье по соседству с кладбищем никак не складывалась. Ах, какие раньше были шутки! И ведь само… само откуда-то бралось. Экспромтом. А сейчас приходится придумывать заранее. Хорошо еще до парика не скатился. Нет… никогда… Это все равно, что выдавать чужие стихи за свои. А чужое брать поэту Индюкову гордость не позволит. Подписаться под чужим сочинением все равно, что публично в импотенции признаться! Ёкэлэмэша…
Нужно все же начать разговор с шутки. Хорошая смешная шутка разрядит напряженность, все-таки столько лет не виделись. Что-нибудь вроде:
— А ты неплохо устроилась — кладбище рядом…
Тьфу! Далось ему это кладбище!
Навстречу Индюкову вдоль ограды неторопливо двигался мальчишка лет шестнадцати с огромной шевелюрой рыжих кудрей. В ушах, как ныне водится, спрятались наушники — вид у юноши был озорной и веселый. По-хорошему хулиганский был вид, стильный. Индюков завистливо посмотрел на паренька, машинально снял кепку и пригладил ладонью редкие волосы.