Вообще-то ситуация была скверной. Инспектор подозревал, что его отсутствие дорого ему обойдется, и был заранее уверен, что его объяснений не поймут. Шорер, его непосредственный начальник, постоянно делал ему замечания за подобные «фокусы». Но Охайон был уверен в своей правоте: начинать следует медленно, и прежде всего надо составить нечто вроде теоретической вводной картины, а ускорять работу, причем максимально, в нужное время, не раньше и не позже.
Хильдесхаймер на мгновение закрыл глаза, а затем устремил на Михаэля долгий взгляд. Немного помедлив, он произнес с колебанием в голосе:
— Боюсь, мне придется, в силу необходимости, нарушить некоторые правила. Хотя моя супруга и утверждает, что я совсем не разбираюсь в людях, если только это не мои пациенты, у меня есть ощущение, что вам, инспектор, я могу довериться. У нас не принято обсуждать внутренние дела с посторонними, хотя ничего строго секретного в них нет. Однако я уже говорил вам, что заинтересован в скорейшем завершении следствия.
Михаэль пытался достроить мысленную цепочку профессора, чтобы понять, куда же она ведет.
— Обычно, — продолжал Хильдесхаймер, — когда люди — безразлично, связанные или не связанные с психоанализом, — задают мне вопросы об Институте, я всегда стараюсь соблюдать осторожность и прежде всего понять, какова их цель, потому как существует бесконечное количество разнообразных ситуаций, когда бездумный ответ может повлечь за собой массу неприятностей. С другой стороны, вы, инспектор Охайон, задаете вопросы, отвечать на которые, безусловно, болезненно. Но тут, я чувствую, нет другого выхода: что случилось, то случилось, и поправить ничего нельзя. Прошу вас извинить меня за это отступление: я просто хотел объяснить, почему намерен изменить своим принципам и отступить от заведенной традиции.
К тому времени, когда упади первые крупные тихие капли дождя, Хильдесхаймер добрался до середины своего повествования. Когда он дошел до жизни в Вене тридцатых годов и своего решения эмигрировать в Палестину, Михаэль, не спрашивая разрешения, достал из кармана новую пачку «Ноблесс» и закурил. К тому моменту, когда профессор начал рассказывать о доме в старом Бухарском квартале недалеко от Меа-Шеарим, в пепельнице, извлеченной с полки под маленьким столиком, лежало уже три окурка. Сам профессор, поднявшись, достал из ящика письменного стола темную трубку; он набивал ее, не прерывая повествования. Сладкий аромат табака распространялся по комнате, китайская пепельница заполнялась жжеными спичками.
И еще раньше, чем это наконец вышло на свет, пробившись сквозь защитные нагромождения слов, Михаэль понял, что профессор говорит о деле всей своей жизни.
Самые болезненные, самые интимные моменты были поведаны подчеркнуто безразличным тоном, как бы между прочим, однако Хильдесхаймер не опустил ничего, желая представить Михаэлю возможно более полную картину, поскольку «человек, ответственный за расследование, должен абсолютно точно понимать, с чем имеет дело; он не вправе допустить ни одной ошибки и обязан отдавать себе полный отчет в том, как велика его ответственность». Будущее всего Института психоаналитики зависит от ответа на вопрос: действительно ли среди сотрудников есть убийца? Самые основы жизни членов сообщества будут поколеблены, «если окажется, что нельзя знать заранее, на что способен твой коллега или знакомый». (Михаэль подумал, что вообще-то этого нельзя знать никогда, но промолчал.) Наконец доктор заявил, что ему самому необходимо знать правду и что от результатов расследования зависит, не рухнет ли все, чему он посвятил свою жизнь.
Только после этой преамбулы он, посмотрев Михаэлю в глаза проницательным и острым взглядом и прочитав в них отклик, перешел непосредственно к делу.