«И даже из-за газировки, если даже газировка будет, не пойду…», — подумал он, но все же обернулся, посмотрел на Таню.
— На! — сказала Таня, протягивая Шишину конверт.
Глава 6. Жмурки
Продольная полоска в камне и воронка, запах солнца, цвет апреля.
— Ой! Чертов палец! Капитально… дашь потрогать? Зыко пахнет… А если долго в кулаке зажать еще вкусней, смотри!
— Ага…
— А угадай теперь, в какой руке? Не угадаешь — чур мое!
И Шишин долго думал, в какой руке у Тани громовица, но не угадывал почти что никогда. А громовиц на счастье было много. На пустыре, за длинным домом, в песочнице другой, там, у забора… «Еще потом насобираю, ладно, сколько захочу».
«Илии пророка, Саша, стрелы „громовицы“» — в платочек громовицу обернув мать долго мялкой молотила по кулю, крещенской разведя водой, давала пить: «с усадком Саша пей, на счастье…» Но Шишин не любил, чтоб громовицы мать его толкла на счастье, и громовиц найдя, от матери в дыру кармана прятал, и спрятав забывал, искал еще. И на газету, громовиц нащупав за подкладкой, мать высыпала, и опять толкла, толкла…
На счастье ржавый гвоздь и на двери подкова. Четырехлистный клевер, старый ключ. Ресница, перышко рябое, автобусный билет, билет трамвайный, монетка вверх орлом. Куриный бог, Илья пророк, каштан в кармане правом, мутная вода с крупой беленой, все на счастье… все.
«Вели чутворче безначальный, угодниче заступнече благие и везде в скорбях наших поможи…»
Дверь Таниной квартиры приоткрыта. Из-за двери звенели смехи, голоса, стучали каблучки, играла музыка; паркетною гвоздикой, пирогами пахло. Пустынно и тоскливо пробурчало в животе, покрытый мраком лестничный пролет манил бегом назад. Он часто убегал от двери, когда за нею голоса и смех.
— А, Санька, ты? Чего застрял? Входи! — и яркий свет цветной в глаза ударил, и земляничные смеялись губы, и васильковые глаза сияли, и медным золотом закатным волосы горели, в них цвели бумажные цветы.
— Давай-давай, не топочись, идем! — дыша нетерпеливо солнцем и лакрицей, мятным язычком звеня во рту, сказала Таня, схватила за рукав, и потянула за собой.
Он замычал, сопротивляясь, во сне пытаясь спрятаться от сна, и продолжал смотреть…
— Смотри, какое платье мама подарила! Нравится тебе? — и поворачиваясь боком, половинкой глаза на Шишина из сна смотрела; и от запястий тонких, от коленей взлетела юбка цвета акварели, и били больно, внутри, где прятал Шишин всякие печали, лаковые каблучки.
— Ага, — ответил он.
— Еще часы! Смотри! Бобрыкин подарил! — и протянула Шишину ладошку вверхтормашкой, на запястье блестели крошечные настоящие часы.
— По камушку вот тут и тут, и здесь за ремешком, и пряжка золотая!
— Золотая…
— Мне идут?
— Идут… — прислушавшись, ответил, и вспомнив свой подарок, кулак открыл и громовицу протянул.
Был третий день весны.
Нарядные сидели гости. Все были дети. Девочки и мальчики из класса. Ели торты, перемазанные сладким. Корзиночки, эклеры… Звенели чашки-ложки, наклонялся розовый сифон, выплевывал в бокалы апельсиновые пузырьки.
— Давайте в жмурки! В жмурки! — закричала Таня, — Сашка вода! Сашка опоздал, ему водить! — И закрутилась вихрем разноцветным, и это был весенний ветер с моря, с юга. Солнечный был ветер. Из тех, что в мае по дворам гуляют, расшвыривая вишен сквознячки.
Всё закружилось, свет погас внезапно. Погасли звуки, на лице от дня осталась колкая полоска шарфа, и захватали вдруг чужие руки, невидимки пальцы, щипали, цапали, и гоготали, били в бубен, и колокольчик зазвонил хрустальный, и ничего не видно было под повязкой. Никого.
И смолкло. Оборвалось. В круг тесней дыханья сбились, таял эхом где-то голосок Танюшин, летний странный смех. Как будто падает она, подумал он, и тишина такая стала, такая… Такая странная, такая… тишина…
И потихоньку дети за Танюшей из комнаты на цыпочках крались, на черной лестнице скрывая звуки.
Шишин, ты один остался…
Жмурик Шишин…
Шишин вода!
Шишину водить…
— Ты Шишин в жмурки сам с собой играешь… — шептались в голове и под подушкой.
— Смотри, идут часы? — спросила Таня.