Если вы вливаете живую кровь в секретную машинерию вымысла, то получается нечто большее, чем просто литература. В то время я, конечно, еще не мог оценить всей глубины своего чувства к Клайд. И тем более не понимал, как она относится ко мне. Не понимал я и своих отношений с Фоксом. И ни малейшего понятия не имел о том, каким адским раствором скреплены кирпичи отношений Фокса и Клайд. И уж конечно не понимал, куда вся эта история может нас завести. Я знал только, что я — полноправный участник событий, и гордился этим. И сейчас горжусь. Потому что я был для них не просто попутчиком. Жизнь бурлила, как река, выходила из берегов, управлять ею было невозможно, но только я один мог ее зафиксировать на бумаге. Даже в самом конце, когда все понеслось к черту, я все-таки продолжал описывать происходящее на чистых белых страничках, которые уже не казались мне пустыми и страшными. Пишущая машинка иногда может быть острее скальпеля. Да, Клайд, как всегда, была права: как только попытаешься передать мертвенными словами невыразимую человеческую красоту, она начинает исчезать из твоей жизни. Все живые мгновения обречены на исчезновение. Может быть, поэтому они и длятся вечно.
Как бы то ни было, я не виню себя за то, что случилось. И уж тем более не виню Клайд П., Фокса Г. и Тедди М. Кого я виню, так это издателя. И редакторов. И того парня, который брошюрует страницы книги где-то в типографии в Нью-Джерси. И парня, читающего эту книгу на пляже где-нибудь на Гавайях. Или женщину, которая читает ее в самолете, направляясь на деловую встречу в Индианаполисе. Или парня, продающего цветы в лавочке на углу. Или парня, покупающего эти цветы для своей жены, которая на самом деле не летит ни в какой Индианаполис ни на какую деловую встречу, а втирает лосьон для загара тому парню на гавайском пляже. Или всех тех людей, которые не делают то, что надо, не говорят то, что надо, не живут так, как надо, — а все потому, что действуют, говорят и живут не от полного сердца. Если уж винить кого-то за то, что случилось, то надо винить всех. На самом деле, можно винить и дух человеческий — за то, что он начинает мерцать и гаснуть как раз перед тем, как снова вспыхнуть.
Конечно, я не был ни слеп, ни глух. Я сделал несколько заметок в своем блокнотике. Эти каракули могут оживить человека, который возвращается ночью в свою полуподвальную квартиру и думает, чем бы заняться: повеситься или отправиться в кегельбан? Посмотришь на них и решаешь — писать. И начинаешь видеть вещи, обнаруживаешь, что паришь рядом с душами красивых и обреченных людей, а они обнимают тебя с такой открытостью, что становится стыдно. Писатель иногда похож на ребенка, который попал на какую-то церемонию и не может понять, что это — свадьба или похороны? Потом это окажется неважно, ребенок скоро научится видеть, слышать и думать, как все, и тогда он все опишет, как надо, и все исчезнет.
Есть, конечно, и другая точка зрения: литература и искусство не убивают вещи, а наоборот, даруют им вечную жизнь. Обе точки зрения и верны, и неверны одновременно, точно так же, как мы с вами можем быть сразу и правы, и неправы. Безусловно, искусство может навечно сохранить в умах людей идею, образ или истолкование происходящего. Но столь же верно и то, что сам процесс превращения музы в героиню романа ведет к тому, что музе становится незачем жить. Это все, конечно, мысли, которых писателю следует избегать, если только он хочет писать.
На самом деле в ту ночь я думал не только о высоких материях. Я думал еще о Клайд и Фоксе. И колотил по клавишам моей электрической пишущей машинки «Смит-Корона». Колотил до тех пор, пока вдруг не почувствовал, что что-то происходит.
Я вздрогнул, поднял глаза и увидел лицо в окне. Вообще-то в полуподвальной квартире такое случается, но в час ночи это уже страшновато. Кто-то подсматривал, как я пишу. И мне показалось, что кто-то подсматривает за моими мыслями.