Но выдавались отдельные периоды, долгие и приятные, когда мы оставались с Клайд в одиночестве. Нет, сказать «в одиночестве», конечно, нельзя: это было не сравнимо с моим одиночеством.
Хотя у нас с ней все еще не было интимной близости, я никогда не чувствовал ее настолько близкой — и ее, и даже этого странствующего философа, который иногда являлся переночевать. Чтобы приблизить условия нашей жизни к военному лагерю, а также просто ради удобства, мы решили спать на матрасах, положенных прямо на полу. Мы с Клайд ложились рядом, каждый на своем матрасе, а Фокс в своем спальном мешке пристраивался с другой стороны от Клайд. Если Фокс блуждал где-то по ночам, то мы могли сколько угодно пить, смеяться, обниматься или, лежа каждый на своем матрасе, просто болтать. Секса между нами все еще не было, и мне это, конечно, не нравилось. Но мое недовольство компенсировалось тем, что мы с Клайд с каждым днем привязывались друг к другу все сильнее и сильнее. Мы делились друг с другом снами, зубной пастой, напитками, а иногда даже делили один матрас. Ничего, — говорил я себе, — дайте только время, и все у нас получится.
Так мы и жили — жизнью романтической, богемной, цыганской, революционной и дурацкой. Клайд покуривала, дурачилась и всегда выглядела потрясающе — с этим ее вечным хулиганским блеском в глазах. А я печатал, редактировал, делал заметки в блокнотике, — в общем, был занят обычными писательскими делами, которые, надо сказать, больше не раздражали Клайд. Видимо, она смирилась с тем, что я пишу книгу, и никто, включая меня самого, ничего с этим поделать не может. Фокс же по-прежнему оставался единственным, кто поддерживал меня как писателя. Когда он не был занят передвижением красных флажков по схеме, он частенько спрашивал, на какой я сейчас странице. Я отвечал, допустим, «на странице 187», и тогда он говорил: «Отлично, отлично, так держать», — хотя при этом ни разу не заглянул в рукопись, чтобы прочесть хоть слово. Мне кажется, он не слишком ценил слова, а человек, который живет словами, был для него чем-то вроде мота, бросающего деньги на ветер и не получающего взамен ничего, даже душевного спокойствия. А может быть, слова были для него какими-то ничтожными созданиями, тараканами без ножек или песчинками, которые кружит ветер на пляже. Что ж, пусть будут песчинки. Но, собранные в книгу, они могут вдруг развернуть перед вами ослепительные картины, вечные, как мгновения, мечты и безумие.
А как там «Старбакс»? Пережил ли он набеги умалишенных? Конечно. «Старбакс» оставался «Старбаксом», с него все было, как с гуся вода, ничто не могло остановить или задержать его энергичный рост, неумолимый, как раковая опухоль. Мы с Клайд — по ее настоянию, разумеется, — как-то утром даже посетили ту самую кофейню и выпили там по чашечке отличного каппуччино. Клайд всегда любила опасность, а мне теперь нравилось быть рядом с людьми, которые любят опасность. Каппуччино и вправду был отличный. Клайд испытала облегчение, убедившись, что в кофейне нет никаких тараканов. Не было там и видеокамер. По-прежнему не было шахматных фигур на столике с доской. Игроки тоже не появились, но зато была куча посетителей. Можно было не сомневаться, что телефоны и факсы уже в полном порядке, а по залу, мучаясь от безделья, бродили несколько охранников. Трудно остановить таких, как «Старбакс», и даже удивительно, как это некоторым может взбрести в голову замахнуться на такое дело. Я, наверное, зря приписываю человеческие качества тупым корпоративным монстрам, но, на мой взгляд, «Старбакс» переносил все невзгоды и пакости, свалившиеся на него в ходе нашей надоедливой военной кампании, почти стоически. Клайд я этого, конечно, говорить не стал — она могла решить, что я рехнулся, или, чего доброго, заподозрить меня в сочувствии к «Старбаксу». Может быть, я и рехнулся, но жаль мне его точно не было. У меня настолько развито чувство жалости по отношению к самому себе, что на других его просто не хватает. Каждый автор, воображающий себя настолько великим, чтобы быть достойным умереть под забором, подвержен таким приступам жалости к самому себе.
Поскольку время поджимает, а также потому, что я не хочу уничтожать слишком много американских деревьев, я принял волевое решение рассказать обо всех трех частях операции «Слоновье дерьмо» в одной небольшой главе. Мой издатель Стив Сэймит впоследствии мне на это пенял, уверяя, что каждое слоновье дерьмо уникально, обладает собственной значимостью и потому заслуживает отдельной главы. Но я не стал его слушать. Роман, — возражал я ему, — надо держать в узде, иначе он взбесится и пойдет вразнос, точь-в-точь как персонажи моей книги, которые жили, дышали, безумно любили и делали много других непрактичных вещей на простынях, условно называемых нами страницами.