Полина неизвестно зачем выглянула из дома на лужайку и недобро взглянула на двух мужчин, стоявших под ливанским кедром. Рувим, желая разрядить немного атмосферу, смешливо вытянул толстую шею и сказал: "Ку-ку!" Полина, однако, не улыбнулась, а обезьяна с ветки гневно взглянула.
- Давай выйдем отсюда, - предложил Рувим. - А то с ума сойдем...
Дедушка Моисей Соломонович с готовностью пошлепал вслед за Рувимом через двор и гостиную.
- Палку возьми, - посоветовал дедушка. - На всякий случай.
- Ну да, - легко согласился Рувим. - С гвоздем... От кого отбиваться-то?
Они вышли на крыльцо и спустились по лестнице вниз. Тротуара теперь не было, но травяное поле, подступившее вплотную к Рувимову особнячку, оказалось вполне пригодно для передвижения пешим ходом. Возможно, в невысокой сочной траве скрывались змеи и другие неприятные животные, но думать об этом не хотелось: солнце светило любезно, да и бренди сделало свое доброе дело.
- Далеко не пойдем, - твердо сказал Рувим, как будто дедушка Моисей Соломонович уговаривал его и тянул отправиться отсюда прямо сейчас на Южный полюс. - Просто немного прогуляемся.
Но и прогуляться не пришлось со спокойной душой. В ста метрах от особнячка, из-за аккуратного взлобочка появилась молодая пара - парень в эластичных спортивных штанах и привлекательная барышня с пупком наружу, с подсолнушком за коричневой бархатной ленточкой соломенной шляпы. Рувим и дедушка настороженно остановились. Вежливо остановились и встречные, глядели по-добрососедски.
- Доброе утро, - неуверенно сказал Рувим, не трогаясь с места.
Тогда парень отставил мускулистую ногу и пропел сахарным тенором:
- Двадцать восемь - сорок шесть - тридцать девять - восемнадцать!
А барышня, с казенной улыбкой глядя на оторопевших встречных, напрягла загорелый животик, привела диафрагму в должное состояние и поддержала своего музыкального кавалера сильным и чистым дискантом:
- Цать! цать! цать!.. Сто четырнад-цать! Восемь сорок - три пятнадцать - сорок восемь - тридцать пять.
Дедушка Моисей Соломонович вопросительно поглядел на Рувима, а потом полуотвернулся от артистов и деликатно сплюнул в траву. Барышня ему понравилась.
- Вы теперь тут живете? - с искательной улыбкой задал вопрос Рувим. Соседи?
Тенор снова отставил ногу, подрожал плотной икрой и пропел:
- Три - четыре - сто семнадцать - двести шесть - четырнадцать!
- Цать! цать! цать! - немедля поддержала милая барышня.
На сильные музыкальные звуки из-за взлобка, как из-за кулис, вышел грудастый хмурый бык, на его широкой и плоской спине помещалась совершенно уже голая девка. Она лениво там лежала, опершись на локоть и уложив подбородок в чашку ладони. Пшеничные ее волосы были неряшливо распущены, а округлое простоватое лицо выражало скуку. Тенор, обернувшись, поглядел на быка и его ношу безразлично, как на кошку.
- Ну мы пойдем... - сказал Рувим и попятился, не сводя круглых безумных глаз с бычьей девки. - Извините...
- Тридцать пять - сорок четыре! - наклонив голову к плечу, прожурчал тенор, а барышня его преданно поддержала своим дискантом:
- Тыре-тыре-тыре!
Возвращались молча, не оглядываясь. Уже на крыльце, перед самой дверью, Рувим сказал "ну и ну", покачал головой и вытянул губы дудкой. Делать было нечего.
Полина сидела за столом, грызла сухарь с рокфором.
- Что ж ты маску свою не мажешь? - цепляясь, спросил Рувим и указательным пальцем обвел вокруг лица, показывая, каким образом и где Полина ежеутренне устраивала противоморщинную маску из какой-то коричневой дряни.
- Не думай, что я такая идиотка, - не дала прямого ответа Полина, чтобы с тобой связываться и тебе вообще отвечать. Подлец! Ты разрушил мою жизнь! Я тебя просто ненавижу! Я тебе всё скажу, всё, прежде чем... - И всхлипнула, покривив красный рот в сырных крошках.
- Там соседи цифрами поют, - сообщил дедушка Моисей Соломонович.
Полина взглянула недоверчиво, а потом сказала:
- Ты еще выпей, алкоголик.
Рувим не слушал. Он решительно, размашистыми шагами прошел на лужайку с кедром, а дедушка потащился за ним. Усевшись за дачный столик, он неприязненно взглянул на обезьяну над головой и сказал:
- Может, поесть ей дать что-нибудь?
Дальше такого хорошего намерения дело не пошло: не собачьими же шариками ее кормить, да и подходить страшно. Глядя на обезьяну, на ее сильные опасные руки, Рувим растроганно подумал о том, как хорошо было бы сейчас по-хозяйски приласкать какое-нибудь преданное животное, родную какую-нибудь четвероногую душу, - и свистнул Юку. Собака, стуча когтями по полу, послушно добежала до порога и остановилась, как будто уперлась в стеклянную стену. С опущенной головой и поджатым хвостом она и не собиралась выходить из дома и глядела на хозяина виновато.
- Ну иди! - сказал Рувим. - Я тоже боюсь!
Собака дрожала и не двигалась с места. Рувим отвернулся и забыл о ней.
Приятное опьянение пришло к Рувиму, он ощущал необременительное опустошение сердца и был равно готов и к дальнейшей жизни, и к немедленной смерти. Он не сожалел больше о том, что исчезла неизвестно куда строительная площадка за забором, с ее привычным уже созидательным шумом и привезенными из Румынии чернорабочими. Он обреченно не думал о будущем с его отвратительным завтрашним днем, а только о теплом прошлом, и ему хотелось плакать. С облегчением и благодарностью он отметил, что нет Полины в этом прошлом и нет ничего, что напомнило бы ему о Полине. А обнаружилась там, в светящейся голубой глубине, девушка Клава Фефелкина, с тяжелой шаткой грудью, крупная и крутого замеса, с простоватым округлым и добрым лицом. Эта Фефелкина встретилась когда-то, в незапамятные почти времена, в октябрьский золотой и высокий день тощему студенту Рувиму Гутнику то ли в какой-то нищенской столовке, то ли на площади трех вокзалов, куда она прибыла то ли из Иванова, а то ли вообще из Кривого Рога. И они были вместе, по молодому и милому делу, шлялись по осенним улицам, ели и спали, глазели по сторонам и находили темы для ненавязчивого бегущего разговора. Они сошлись, вошли друг в друга на недолгое время, а потом распались на всю оставшуюся жизнь. Она и имени его не могла толком выговорить, и звала: Роман, Рома... И вот теперь, сегодня, в день конца света, он вспомнил почему-то именно эту деревенскую деваху, заворачивавшую мыло на какой-то заштатной фабрике, и имя ее вспомнил, почти стершееся в ряду других, как бы случайных имен. Наивная бессребреница, вспоминал и думал Рувим, всегда благодарная, а характер какой - просто золотой. И никак ведь уже не вспомнишь, почему у них ничего не вышло, о какой камень они споткнулись, да это сегодня уже и не важно.
- Я сейчас вспомнил одну, - глядя в стол, тихонько сказал Рувим дедушке Моисею Соломоновичу, - девушку одну, Клаву. Легкий она была человек... Где она теперь, что?..
- У меня тоже гойка была, - охотно сообщил Моисей Соломонович, - в Екатеринославе, еще до покойной Славы Мироновны. Это был праздник, это была любовь! Если б я тогда на ней женился, может, всё пошло бы по-другому...
Да, с горечью подумал Рувим, да-да. Если б ты, старый хрыч, женился на той гойке, а не на Славе Мироновне, то и никакая Полина не появилась бы на свет Божий и, таким замечательным образом, ему, Рувиму, не пришлось бы жениться ни на какой Полине. Вот так, из ничего, из дурацких каких-то случайностей, и происходят ужасные катастрофы. А что, разве женитьба на Полине и вся последующая жизнь, выброшенная козе под хвост, - не катастрофа? А то, что сейчас, перед самым концом света, когда каждая минутка может стать последней, они с Полиной, с этой манерной идиоткой, расположены как бы на разных концах жизни, они не вместе, не составляют одно душистое целое, как когда-то с Клавой Фефелкиной, - разве это не катастрофа?
- Самое интересное, что она всегда врет, - подумав, сказал Рувим. - Всю жизнь врала. Или выдумывала: несла всякую чушь, и ей казалось, что это правда. А я слушал, дурак.