Выбрать главу

— Во, голос не мальчика с журфака, но мужа. Пейте, братцы!..

— Муж — объелся заморских груш, — проворчал Маковецкий. — Жена не выдержала этакого испытания. — Он тяжело повернулся к Мурзину, спросил: Чего не женишься? Женилка, небось, не отсохла?

— Не трави человеку душу, — сказал Миронов.

— А чего? Жену мы ему подыщем в лучшем виде. Приедем другой раз с бабами, а? На это самое место.

Не понравилась Мурзину шутка друга-приятеля, а сверх того не понравилась его осведомленность. Ответил зло:

— Кто про что, а вшивый все про баню.

— Лучше быть таким вшивым, как я, чем таким дураком, как ты, — резко ответил Маковецкий. И встал. — Пойду донки закину, зря я их, что ли, с собой брал!

Он выдернул из открытого багажника машины свою сумку с иностранной надписью на черном лоснящемся боку и поволок ее к обрыву, тяжело, пьяно ступая, хрустя ветками, обильно нападавшими со старых сосен.

— Чего всю сумку-то поволок? — удивился Миронов.

— А ну вас, пойду с рыбами поговорю, с ними спокойнее.

Друзья долго смотрели ему вслед, каждый по-своему переживая крохотную эту размолвку.

— Чего это он? Раньше не был таким обидчивым.

— Сколько лет-то прошло. Другими стали.

— Другими…

И замолчали, задумались каждый о своем, но все о том же, о безоблачном, как им казалось, прошлом. Как перед экзаменами вместе зубрили конспекты по русской, советской, зарубежной литературе и журналистике, писали шпаргалки по заумным тезисам основ марксизма-ленинизма, теории и практике партийной-советской печати, политэкономии и еще двум десяткам дисциплин. О том, как врозь и вместе бегали на филфак, где училась красавица Маша Семенова безумно нравившаяся им всем, и в конце концов осчастливившая одного из них — Маковецкого.

За соснами светилась озерная гладь, и тот, другой, берег, заросший такими же соснами, горел в лучах заходящего солнца.

— А все-таки, чего ты нас потянул сюда? — спросил Мурзин, когда они остались вдвоем. — Спасибо, конечно, но все-таки?

— Поговорить надо.

— Что-то личное?

— Самое что ни на есть общественное.

Мурзин засмеялся и тут же закашлялся, дохнув дыма.

— Теперь все разговоры только об общественном, о политике.

— Увы, мой друг. Иного нынче не дано. Особенно нам, бывшим чекистам.

— А разве бывают бывшие чекисты?

Миронов взволнованно вскочил, потер колени, онемевшие от долгого сидения на корточках, обошел вокруг костра и снова сел.

— В самую точку! Мы — стражи государства, государственники и остаемся ими навсегда.

— Какие мы стражи? Не уберегли государство. После драки, понятное дело, кулаками не машут, но ведь хочется понять. Принято винить застой…

— Какой застой? Никакого застоя не было. Не бы-ло! — тихо, но зло выговорил Миронов. — За двадцать лет, до 1985 года, национальный доход страны вырос в четыре раза. Сравни-ка с последующим десятилетием… Не застой был, а замедление темпов развития, в силу ряда причин. И при том замедлении, если брать все тот же 1985 год, валовой национальный продукт был больше американского национального продукта чуть ли не на сто миллиардов долларов…

— Цицерон! Каким был, таким остался.

Маковецкий подошел неслышно, протянул к огню руки.

Цицероном они прозвали Миронова еще в университете. За редкостное умение на зачетах забалтывать преподавателей. Пытались научиться тому же, но ничего у них не получалось. Преподаватели, только что упоенно слушавшие болтовню Миронова, почему-то всегда требовали от них конкретных ответов.

— Ты лучше скажи, Цицерон, если все так хорошо было, почему вдруг перестройка-то понадобилась?

— Вдруг? Нет, не вдруг. Кадры для перестройки готовились десятилетиями. Еще в пятидесятых годах американский специалист психологической войны некий Дэвид Сарнов советовал максимально использовать ту человеческую силу, которую следует черпать, как он писал, в хорошо организованных и проникнутых антикоммунистическим духом организациях.

— Что ж такого? Они черпали в своих помойках, мы — в своих.

— Слушай дальше. В определенных случаях, вещал тот же Сарнов, надо предоставить им возможность в период будущего кризиса возвратиться на свою родину в качестве возможных руководителей. Что на это скажешь?

— Обычная практика в политической борьбе.

— Нет, не обычная. Смотри, что делается. Нас захлестывает поток беспорядочных сведений. Традиционная культура превращается в мозаичную. Трескотня слов о политике реформ, неизвестно каких, о демократии, неясно для кого, о независимом телевидении, независимом, как видно, от объективности, о нравственной свободе, то бишь безнравственности. Человек тонет в раздробленной информационной пыли, теряет знания, способность понимать окружающее в его цельности. Под свистопляску словоблудия об общественных ценностях у людей наступает "умственная афазия", да что там у людей, у целого народа…

— Конкретней, Цицерон, конкретней. Народ абстракций не понимает. Маковецкий нехорошо ухмылялся, и Мурзин, искоса посматривавший на него, чувствовал себя неуютно.

— Можно конкретней. Ты когда последний раз родителям звонил? Они у тебя в Одессе, кажется?

— Теперь не больно раззвонишься.

— Вот. В результате резкого повышения цен на почтово-транспортные услуги при нищенских доходах основной части населения между людьми рушатся родственные связи. Разваливается и единая система образования. Астрономические цены на газеты и журналы и их микроскопические тиражи делают главными источниками информации радио и телевидение. А они, одни-то, легко поддаются контролю со стороны ворократии. И этот контроль нынче успешно осуществляется. Если это не сознательное зомбирование населения, то что же?

— Зомбированием занимается любая власть, — сказал Маковецкий. И засмеялся: — А власть — от Бога.

— Но не власть уголовников. Если мафия проберется к власти, что же, и на нее молиться?

— Молились же. Проанализируй личности, правившие нами семьдесят лет.

— Э-э, нет, мы молились идее, исповедуемой ими. Идее добра и социальной справедливости.

— Ты уверен, что они ее исповедовали?

— По крайней мере, делали вид. И все этому верили, и на этой вере держалось государство. А теперь в условиях информационной каши уничтожается опорная сеть временных, пространственных, причинно-следственных логических связей, уничтожаются количественные и качественные эталоны, подменяются и размываются понятийные и классификационные системы…

— Цицерон, ты бы попроще как-нибудь.

— Непонятно?

— Без рюмки не разобраться. — Маковецкий торопливо разлил водку по рюмкам, и руки у него почему-то дрожали. — Выпьем за мудрость нашего поколения, рождавшего таких вот быстрых разумом Невтонов.

— Я говорю серьезно.

— А когда ты говорил несерьезно?

Выпили, закусили, помолчали. Быстро темнело. Погасло небо, затянутое к вечеру облачной вуалью, погасла вода в озере, и огонь костра становился все более домашним, притягательным. Мир сжался до этого пространства, до этих мыслей, страстно высказываемых Мироновым. Ничего нового не было в его словах — каждый не раз думал о том же, — но собранные вместе, оголенные, эти мысли отзывались болью, руша что-то стабильное в сознании, надежное, от чего не хотелось отказываться.

Мурзин с интересом наблюдал за Мироновым. Таким он его не знал взвинченным, нетерпеливым. Видно, доканали его чрезмерные знания о тайнах мира сего.

— По-моему, ты хотел еще что-то сказать.

— Други мои дорогие, — обрадовался Миронов. — Да нынче сколько ни говори, все мало. Вот талдычат: победил, дескать, капитализм. Чепуха. Побеждает тот, у кого в руках средства зомбирования масс, особенно телевидение. И если мы хотим чего-то добиться, то сделать это можно, лишь используя те же средства. В нужный момент нужно дать такую информацию, от которой завопят все. Потом опомнятся, постараются заболтать или замолчать, но будет поздно.