Выбрать главу

Его взгляд скользнул по женскому лицу, появившемуся в окне, не потеряв хищности даже на расстоянии. Женщина отошла и села на кровать.

— Этих пятерых мы тоже туда, — услышала она снова неприятный голос. — Все люди — братья, в братской и похороним.

Потом послышался грохот автомобиля, скрежет металлического листа, волочащегося по земле, необычный катафалк совершил последний рейс. Она поняла, о чем говорили те люди, и представила себе, как грузили и возили трупы. Вдобавок на руке Скорпиона блестел дутый золотой перстень майора, она почему-то вспомнила этот перстень. В роли добровольного таксиста майор был смешон, выпячивая палец, обремененный дорогой пошлостью. Душу обволокла муть, и женщина упала на койку, чтобы ничего не видеть и не слышать.

Но вернувшийся в комнату сержант принес ей новые муки. Он возился у стола, выкладывая на тарелки разогретую тушенку. Сейчас начнет насыщать утробу и, наверное, чавкать и сопеть от удовольствия. Стало совсем невыносимо, когда он подошел к ней, остановился в нерешительности и, помедлив немного, взял ее за локоть.

— Вставайте ужинать.

Женщина не шевелилась. Он дотронулся до ее волос, решая какую-то замысловатую задачу. Решил. Погладил по голове и повернул ее лицо, заглянув в глаза.

— Не отчаивайтесь. Пока я жив, с вами ничего не случится. А жить я собираюсь долго, — он слабо улыбнулся. — Переждем, переживем, и все будет хорошо. Не плачьте. Не надо плакать…

И как-то так получилось, что его ласковую влюбленность, его робость перед ней ужас свершившегося притупил, а великая чувственная сила отдалила этот ужас. Он потянулся к ней беспомощно, но неумолимо, и ласки жалости перестали быть жалостью в бессознательной силе стихии. Так срубленная весенняя ветвь, не желая знать смерти, раскрывает цветы, для которых вся жизнь — в миге цветения, и этот миг нельзя остановить.

— Оставьте меня!.. Животное…

…на озере жарили лебедя…

…желать лебединого тела…

Он увидел очень близко налитые болью зрачки. Ее неподвижное тело холодно и отчужденно застыло в его объятиях. Опомнись, сержант! Ты любишь ее, но кому нужна теперь любовь. Он резко вышел из комнаты, но вскоре вернулся.

— Вставайте, поешьте, — не глядя на женщину, проговорил он.

— Не хочу.

— А я хочу доказать, что я не животное. Не знаю, почему так получается.

Она встала. Съела приготовленную тушенку, наверное, не заметив, что это. Он хотел объясниться, но подумал, что все слова ни к чему, и, стараясь усмирить досаду за неуместность овладевшего им чувства, сказал только:

— Вы потерпите, но порознь находиться жутковато. Впрочем, я могу перейти в другую комнату.

— Мне все равно.

Она сказала неправду: ей было не все равно — остаться одной в темноте она бы не смогла.

Он расценил ее слова как абсолютное презрение к нему, ревниво кольнувшее, но дававшее право обходиться без объяснения. И что он мог объяснить?

Глядя в одну точку на потолке, он пытался поймать, различить движение вечерней тени, подступавшей вкрадчиво и неуловимо. Концентрируя внимание на этом занятии, он хотел освободиться от смуты мыслей, которая владела им уже сутки, но сознание неохотно отвлекалось от реального бытия и необычности случившегося, объяснения которому не было. Сумерки становились плотнее, исчезли детали, которые раньше были различимы, но когда они исчезли, не мог ответить точно. Причина всем изменениям была сама жизнь, а как следствие возникали неожиданные повороты. Но почему неожиданные? Он ждал нападения Скорпиона в штольне и был готов к нему. Если бы сержант вмешался в ход тогда назревавшего нападения, то — как знать! — что бы с ним было сейчас.

Стало совсем темно. Но темнота тоже понятие относительное — в ней различались предметы в комнате, а может, угадывались с помощью памяти.

— Вы спите? — тихо, почти шепотом спросила женщина.

Он хотел ответить, но почему-то промолчал, а потом стал досадовать на себя за то, что не отозвался сразу, а теперь — поздно.

Она больше не спрашивала. Он слышал, как она дышала и раздевалась, различал во тьме светлое пятно ее лица, закрыл глаза, чтобы не стать тайным свидетелем чего-нибудь недозволенного, потому что зрение его было достаточно острым. Он заставлял себя не думать о ней, только не было иных мыслей. С усилием перенес наваждение нахлынувшего воображения, упрекая себя в бесстыдстве, и призвал на помощь размышление о тех пятерых заключенных, которые, он был уверен, никогда не станут его единомышленниками, а навсегда останутся врагами. В создавшейся обстановке казалось, что те пятеро по сравнению с ним ничего не потеряли, а оказались в несомненном выигрыше, потеряв всего-навсего тюрьму. Не было у сержанта праздника в жизни, и то большое чувство, которое пришло к нему, чувство благоговейного восхищения женской красотой, пришло на том несуразном сдвиге времени, событие его любви совместилось с кошмарным событием смерти, словно неведомые силы специально ожидали этого момента или рок осудил его любовь на необычайное испытание. Любовь, о которой так много говорят в мире, казалась ему до этого поэтической выдумкой, игрой в безумие. В жизни подобного не встречалось, все низводилось до пошлости в бытовых отношениях между мужчиной и женщиной. Раньше казалось, что он знал, зачем живет: так надо, жить и познавать жизнь. Он жил созерцательно, словно из любопытства, не стараясь творить и переделывать не только жизнь вообще, а даже собственную, отмечая только в окружающем то, к чему он расположен духовно. К чему-то он был непримирим, но эта непримиримость внешне ничем не выражалась, и мало любезного видели люди в его замкнутости и неторопливости. Сержант не был ни добрым, ни злым, потому что такие понятия, как зло и добро, очень часто сами себя поедали в окружающем мире и воспринимались каждым по-разному. Он считал себя добрым, потому что старался уберечься причинить боль другим. Но люди конкретны: не делая зла одним людям, невольно причиняют зло другим, близким или далеким, а, может быть, вообще неизвестным, а как это происходит, непонятно, но все дела человеческие по ниточке сложных и запутанных связей как-то действуют и влияют на жизнь всего человечества.