— Спасибо вам, — Ясенева, как всегда, воспринимала все слишком близко к сердцу.
— Вам спасибо, — хмыкнул мужчина, — что не оставляете нас без работы.
И они уехали.
Теперь я тем более не могла оставить Дарью Петровну без попечения. Испуг от моего собственного приключения давно прошел, как бабка пошептала. Но этот случай… Он давил даже на мою неуязвимую психику, что уж говорить о тонкой натуре шефини. Я развернула отвлекающие маневры, затевая войну против досадных впечатлений. Постучала ногами о тротуар, в нетерпении боднула его пару раз каблуками ботинок, вспомнив, как это делают ретивые лошадки, когда роют копытами землю. Ничего путного на ум не приходило. Я в отчаянии сделала несколько шагов в одну сторону, в другую, и тут услышала подозрительное шелестение. Глянув под ноги, обнаружила на том месте, где недавно лежала больная, новенький пластиковый пакет, явно принадлежащий ей. Внутри что-то болталось. Я готова была поддать его так, чтобы он оказался подальше от нас, но на этот звук обернулась Ясенева, и нам пришлось снова возвращаться к печальной теме.
— О! — сказала я. — Чей-то пакет.
— Не дурачься, — приструнила меня Дарья Петровна. — Давай его сюда, попытаемся вернуть хозяйке.
— Ладно уж, сама понесу, — я подняла кулек и переключила внимание на события в небесах.
Но там ничего не происходило, как будто мы всей планетой провалились в преисподнюю, навсегда покинув ряды звездного братства. Мы снова стояли у бровки, но, погрузившись в невеселые думы, забыли посматривать на номера маршруток. Кто знает, сколько бы мы так прохлаждались. Как раз Ясенева потянулась ко мне за пакетом, когда одна из машин остановилась возле нас без какой-либо инициативы с нашей стороны.
— Дарья Петровна, садитесь, — водитель потянулся к двери и открыл ее перед нами.
— О, вы меня знаете? — держала марку Ясенева, словно была по меньшей мере Валентином Пикулем, пробежавшимся трусцой по истории, не оставившим другим, чем подживиться. — Это приятно.
— Я многих пассажиров знаю, которые, как и вы, ездят со мной. А недавно видел вас по телевизору и узнал, как зовут, — заулыбался он. — Только я не все понял. Вы артистка?
— Откуда такое предположение?
— Так вы же стихи читали.
— А-а… — протянула Ясенева.
— Мне нравятся стихи, я ведь не всю жизнь баранку кручу, когда-то работал на ЮМЗ инженером-конструктором. Меня жена к поэзии приучила, и я ей всё сборники покупал, дешевые, из библиотеки «Огонька». Помните, была такая? А теперь нет, — тараторил он дальше, разговаривая сам с собой. — Вы знаете?
— Слышала.
— А те, что вы читали, мне незнакомы. Чьи это?
— Разные. Я же не знаю, какую передачу вы смотрели.
— Ну да, — согласился он. — Но я запомнил некоторые строки. — И он продекламировал хорошо поставленным голосом:
Лукавства поза…
Мне ли к ней стремиться,
Когда горю, живу в огне костра?
Я в искрах умираю. Да,
Меня — все меньше. Надо торопиться!
— Как про меня, понимаешь, сказано, — признался он. — У вас, конечно, лучше получается.
— Вы тоже с душой читаете.
За приятным разговором (грош цена моим отвлекающим маневрам по сравнению с неподдельной жизнью!) не заметили, как приехали, и опять забыли бы, что нам пора выходить.
— Ваша остановка, Дарья Петровна, — напомнил водитель. Он, похоже, и вправду хорошо знал свое дело и любил его.
— Спасибо, — уже почти кокетливо сказала Ясенева, оттаивая от ледка, заковавшего ее в легкий панцирь страха.
Она — настоящая женщина, — думала я, глядя по дороге домой на ее помолодевшую, постройневшую фигуру.
— Доброе слово и кошке приятно, — заключила она, словно прочла мои мысли, а может, извинялась за то, что ее узнавали на улицах миллионного города. Ясное дело — неудобно перед безвестной девушкой. Хм, проживи я здесь столько времени, и меня будут узнавать, но смотря кто. Тут дело тонкое. Не хотелось бы, чтобы это были исключительно дворники или, скажем, покупательский контингент, на который я сейчас горбачусь.
— А вы еще не привыкли? Вдруг от народной любви испортитесь? — искренне забеспокоилась я, замученная ее упражнениями с рифмам. Иди, знай, что ей придет в голову в случае вселенской славы?
— Я не в том возрасте, — успокоила меня она и, подумав, добавила: — К хорошему привыкнуть нельзя. Его можно не замечать, не знать ему цены, не понимать его быстротечности, но привыкнуть нельзя.
— Почему?
— Не успеваешь.
— А если хорошее длится долго?
— Тогда это «хорошее» начинает казаться не таким уж хорошим, и что-то другое представляется лучшим. Начинаешь его хотеть и к нему стремиться. Это как туфли, которые ты так любишь часто менять. Они ведь у тебя все хорошие?
— Еще бы!
— И все равно время от времени ты покупаешь новые?
— Сдаюсь, — выдохнула я у самой двери ясеневской квартиры, непроизвольно передавая ей чужой пакет, подобранный на нашем злосчастном перекрестке.
Домой мне пришлось добираться на такси, потому что иначе Павел Семенович Ясенев, «наш» муж, не отпустил бы меня ни за какие коврижки.
4
Ближе к ночи на небе прорезались звезды. Их маленькие крапинки не лучились, не размывали свои края, не трепетали пурпуром живого пламени, а кололи взор голубовато-белым ровным, не пульсирующим светом, отчего казались еще меньше, чем есть, казались продуманно злыми и пронизывающими. И все равно видеть их было приятно.
Тонкий, острый, как лезвие, серп луны повис в высоте и пусть не совсем, но все же разгонял темень и мрак. Не было лунных дорожек, предметы не отбрасывали ночной тени, но как-то посветлела межзвездная гладь, как-то обрисовались контуры земных пространств, где-то обозначились пролегающие между ними дистанции.
Ветер ослаб и лишь слегка раскачивал верхушки деревьев. Внизу же, ближе к земле, воздух застыл, серебрясь в лучах осмелевших фонарей оседавшей пылью, несколько дней носившейся под бичующими порывами невидимой стихии.
Вновь пришла бессонница. Раньше Дарья Петровна любила это мятежное, беспечальное состояние. Отсутствие сна, когда ее не валила с ног дневная усталость, она воспринимала как приглашение мироздания к уединенной беседе с ним. Тогда она садилась и смотрела в окно, и этого обзора, открывающего часть тротуара, дороги, Преображенского сквера и восточного края неба, ей хватало, чтобы наблюдать и постигать запредельные истины, для выражения которых в человеческом языке не было слов. Она полностью сливалась с тем, что видела, и через время начинала ощущать бесконечный призыв, исходящий от звездных миров, и смиренную муку земли, не умеющей пока что на этот призыв ответить.
Ей открывалась высшая правда жизни, и то, что днем казалось запутанным и сложным, в эти минуты становилось ясным и понятным. Переплетение человеческих интересов, продажно вуалируемых потребностями социума, соображениями объективной целесообразности, раскладывалось на такие простые понятия как ложь и обман во имя достижения неограниченной власти и денег.
Это было мерзко, недостойно того великого счастья, которое выпало на долю людей, — жить, быть гармоничной частью земных плодоносных материй.
В эти минуты она помнила лишь тех, с кем была связана духовными или кровными узами, с кем не сражалась в битвах за кусок хлеба. Она писала стихи, глубоко эмоциональные, искренние, об ушедшей юности, о потерянных возможностях, о людях, с которыми ей было хорошо. Она умно и осознанно грустила, признавалась в любви, открывала объятия с таким целомудрием, что близкие ничего при этом не могли поставить ей в упрек.
Но это осталось в прошлом, это было до болезни. Теперь она гнала от себя тревожные и томительные чувства, по ночам старалась спать, придавив себя, если требовалось, клоназепамом.
Обожаемые ею бессонницы, ее поэтические наперсницы, так утомили ее, а надрывно-щемящие эмоции так истощили нервные запасы, что она чудом осталась жива, и больше экспериментировать не решалась. Отныне, если ей хотелось попутешествовать в прошлом, она, во-первых, очень ограничивалась во времени, а во-вторых, седлала для этого не эмоции и воображение, как делала раньше, а лишь бесстрастную память. Больше не возникали перед ее мысленным взором любимые лица, не звучали их голоса. Умолк и тот далекий баритон, мягкий и обволакивающий, померк и облик, вслед за которым она готова была идти в дождь и снег на край света. Душа была безжалостно изгнана из тела, в котором полновластным хозяином остался рассудок — отвратительное охранное устройство, щелкающее тумблерочками «стоит»-«не стоит», «надо»-«не надо», неумолимое, бесчувственное, слишком рациональное.