В повести „Убиты под Москвой“ это борение штыка и автомата еще более натуралистично: один из курсантов тоже „кольнул“ и, „ведя на винтовке, как на привязи, озаренного отсветом пожара немца в резиновом плаще и с автоматом на шее“, даже не понял, как смертельно опасен для него игрушечно ладный автомат! Смешно, пожалуй, что курсант этот боится не столько за свою жизнь, сколько за… потерю оружия, кричит врагу: „Отдай!“
И вслед за этой невероятной победой – трагическое окружение роты в лесу, бомбежка, атака танков и гибель многих.
Сейчас особенно очевидной стала взаимосвязь двух кульминационных сцен повести, резко контрастных, усиливающих друг друга. Первая из них – ее только и выделяли ранее! – „венчает“ процесс неумолимого старения (устаревания) Рюмина. Вторая, связанная с Ястребовым, предшествует его первой трудной, глубоко осознанной победе.
Первая, что очень характерно, выдвинута вперед, на всеобщее обозрение. Гибнут в небе над курсантами, уцелевшими после разгрома в бору, три фанерных „ястребка“, уступающие в скорости „мессершмиттам“. Рюмин в бессильной злости грозит тому, кто якобы не учел уроков Испании, не создал в изобилии таких же новейших самолетов. „Мерзавец! Ведь все это давно было показано нам в Испании! – прошептал Рюмин. – Негодяй! – убежденно-страстно повторил он, и Алексей не знал, о ком он говорит“.
Рюмина угнетает мысль, очевидно принадлежавшая не одному ему, не раз обсуждавшаяся, видимо, в узком кругу с кем-то „повыше“: почему не убрали вовремя Сталина, почему он „убрал“ (и далеко „убрал“) блистательнейшего кумира Гражданской войны Тухачевского и других.
«– Все, – старчески сказал он. – Все… За это нас нельзя простить. Никогда!..»
«У него теперь было худое узкое лицо, поросшее светлой щетиной, съехавший влево рот и истончившиеся в ненависти белые крутые ноздри». (Курсив мой. – В. Ч.)
Наблюдающий этот последний акт жизненного спектакля Ястребов хочет остановить процесс старения (умирания) Рюмина, выдернуть его из вчерашнего дня, разрушить скрытую зацикленность на ненависти к Сталину (не отсюда ли и страхи перед заградотрядами?). Он буквально выкрикивает «в грудь Рюмину» (вдыхает жизнь):
«– Ничего, товарищ капитан! Мы их, гадов, всех потом, как вчера ночью! ‹…› У нас еще Урал и Сибирь есть, забыли, что ли! Ничего!..»
Какой неожиданный «агитатор» ожил вдруг в Ястребове! Впрочем, и в повести «Мой друг Момич» отчим будущего лейтенанта 1941 года не мстит Советской власти, не носит обиды за голодный 1933 год. В июле 1941 года он говорит лейтенанту-окруженцу: «Чего же кваситься-то? Одним, вишь, днем лето не бывает опознано!»
Откуда вообще взялись эти доводы об Урале, Сибири, не остановившие, правда, рокового самоубийства Рюмина?
И здесь выясняется все значение второй, предшествующей данной «агитбеседе», ключевой сцены в том же лесном массиве, где погибала рота. Алексей Ястребов в ходе этой заведомо проигранной битвы попал в «бомбоубежище» – воронку под корневищем сосны. Там же, как под спасительным зонтом, уже лежал незнакомый ему курсант. В этой тесной яме, под грохот бомб, возникает диалог двух людей, похожий на ссору…
Гул моторов, треск автоматов заглушают напор противоречивых мыслей самого Алексея. Смешанные чувства ломают, буквально разрывают его сознание. Он уже видел, как разбегались по лесу курсанты, и впервые злобно подумал о Рюмине: «Что же он… его мать, завел, а теперь…» В то же время и этот смышленый курсант ему крайне противен. «А ведь он дезертир!.. Он трус и изменник! – внезапно и жутко догадался Алексей, ничем еще не связывая себя с курсантом. – Там бой, а он…»
Увы, оказалось, что курсант вовсе не шкурник, не трус, что и своя винтовка СВТ, и немецкий автомат бережно сохранены им. Он не солгал, когда сообщил, что и в ночном бою, «один на один, троих подсадил» и что страхов перед НКВД, всякими заградотрядами у него нет: «А из НКВД с нами никого не было. Ни вчера, ни нынче…» Ему уже сейчас смешна вчерашняя и нынешняя беззаботность, жажда игры, когда многие, дергаясь, палили из трофейных автоматов («они, как пилой, срезали молодые деревья»), когда даже Рюмин надеялся, что немецкий разведчик «рама» их не увидит. Если они, курсанты, не будут стрелять и… шевелиться! В ответ на эти наивные ожидания фашист высыпал именно им груду листовок с пропусками в плен: «Бей жида-политрука, рожа просит кирпича!»