Ямщик замолчал и опустил голову, как будто переживая в воспоминании рассказанную сцену. Потом, тряхнув головой, заговорил опять:
-- Прельстил он меня тогда, истинно тебе говорю: за сердце взял. Удивительное дело! После-то я его хорошо узнал: чистый дьявол, прости, господи, сомуститель и враг. А как мог из себя святого представить! Ведь и теперь как вспомню его молитву, все не верится: другой человек тогда был, да и только.
Да ведь и не я один. Поверишь ли, "шпанка" тюремная -- и та притихла. Смотрят все, молчат. Которые раньше насмехались, и те примолкли, а другой даже и крестное знамение творит. Вот, брат, какое дело!
Ну, а уж меня он прямо руками взял. Потому как был я в то время в задумчивости, вроде оглашенного, и взошло мне в голову, что есть этот старик истинный праведник, какие в старину бывали. Ни с кем я в ту пору не то что дружбу водить, а даже не разговаривал. Я ни к кому, и ко мне никто. Иной раз и слышу там разговоры ихние, да все мимо ушей, точно вот мухи жужжат... Что ни надумаю, -- все про себя; худо ли, хорошо ли, -- ни у кого не спрашивал. Вот и задумал я к старику к этому в "секретную" пробраться; подошел случай, сунул часовым по пятаку, они и пропустили, а потом и так стали пускать, даром. Глянул я к нему в оконце, вижу: ходит старик по камере, железы за ним волочатся, да все что-то сам себе говорит. Увидел меня, повернулся и подходит к дверям.
-- Что надо?
-- Ничего, говорю, не надо, а так... навестить пришел. Чай одному-то скучно.
-- Не один я здесь, отвечает, а с богом, с богом-то не скучно, а все же доброму человеку рад.
А я стою перед ним дурак дураком, он даже удивляется, посмотрит на меня и покачает головой. А раз как-то и говорит:
-- Отойди-ка, парень, от оконца-то, хочу тебя всего видеть. Отошел я маленько, он глаз-то к дыре приставил, смотрел, смотрел и говорит:
-- Что ты за человек за такой, сказывайся.
-- Чего сказываться-то, -- отвечаю ему, -- самый потерянный человек, больше ничего.
-- А можно ли, говорит, на тебя положиться? Не обманешь?..
-- Никого, мол, еще не обманывал, а тебя и подавно. Что прикажешь, все сделаю верно.
Подумал он немножко, а потом опять говорит: -- "Нужно мне человека на волю спосылать нынче ночью. Не сходишь ли?" -- Как же мне, говорю, отсюда выйти? -- "Я тебя научу", говорит. И точно, так научил, что вышел я ночью из тюрьмы, все равно как из избы своей. Нашел человека, которого мне он указал, сказал ему "слово". К утру назад. Признаться, как стал подходить к острогу, на самой зорьке, стало у меня сердце загораться. "Что, думаю, мне за неволя в петлю лезти? Взять да уйти!.." А острог-то, знаешь, за городом стоит. Дорога тут пролегла широкая. У дороги на травушке роса блестит, хлеба стоят-наливаются, за речкой лесок шумит маленечко... Приволье!.. А назад оглянешься: острог стоит, точно сыч насупившись... Да еще ночью-то, дело, конечно, сонное... А вспомнишь, как тут с зарей день колесом завертится, -просто беда! Сердце не терпит, так вот и подмывает уйти по дороге на простор да на волюшку...
Однако вспомнил про старика своего... "Неужто, думаю, я его обману?" Лег на траву, в землю уткнулся, полежал маленечко, потом встал да и повернулся к острогу. Назад не гляну... Подошел поближе, поднял глаза, а в башенке, где у нас были секретные камеры, на окошке мой старик сидит, да на меня из-за решетки смотрит.
Пробрался я днем-то в его камеру, обсказываю все, как, значит, его приказание исполнил. Повеселел он. -- "Ну, говорит, спасибо тебе, дитятко. Сослужил ты мне службу, век не забуду. А что, парень, -- спрашивает после, -- на волю-то, небось, крепко хочется?" А сам смеется. -- Так, говорю, хочется, смерть! -- "То-то, говорит. А за что ты сюда-то попал, за какое качество?" -- Никакого, говорю, качества не было. Так, глупость моя, больше ничего. -- Покачал он тут головой. -- "Эх, говорит, посмотреть на тебя, парень, и то обидно. Эдакую тебе бог дал силу и года твои, можно сказать, уж не маленькие, а ты, кроме глупостей этих, ничего не знаешь на свете. Вот сидишь теперь тут... Что толку? На миру, брат, грех, на миру и спасенье..."
-- Греха, отвечаю, много.
-- А здесь мало, что ли? Да и грехи-то здесь все бестолковые. Мало ли ты здесь нагрешил-то, а каешься ли? -- Горько мне, говорю. -- "Горько! А о чем -- и сам не знаешь. Не есть это покаяние настоящее. Настоящее покаяние сладко. Слушай, что я тебе скажу, да помни: без греха один бог, а человек по естеству грешен и спасается покаянием. А покаяние по грехе, а грех на миру. Не согрешишь -- и не покаешься, а не покаешься -- не спасешься. Понял ли?"
А я, признаться, в ту пору не совсем его слова понимал, а только слышу, что слова хорошие. Притом и сам уже я ранее думал: какая есть моя жизнь? Все люди -- как люди, а я точно и не живу на свете: все равно как трава в поле или бы лесина таежная. Ни себе, ни другим.
-- Это, говорю, верно. На миру хоть и не без греха жить, так по крайности жить, чем этак-то маяться. А только как мне жить, не знаю. Да еще когда из острога-то выпустят.
-- Ну, -- говорит старик, -- это уж мое дело. Молился я о тебе: дано мне извести из темницы душу твою... Обещаешь ли меня слушаться, -- укажу тебе путь к покаянию. -- Обещаюсь, говорю. -- "И клянешься?" -- И клянусь... -- Поклялся я клятвой, потому что в ту пору совсем он завладел мною: в огонь прикажи, -- в огонь пойду, а в воду, так в воду.
Верил я тому человеку. И стал было мне один арестантик говорить: "Ты, мол, зачем это с Безруким связываешься? Не гляди, что он живой на небо пялится: руку-то ему купец на разбое пулей прострелил!.." Да я слушать не стал, тем более, что и говорил-то он во хмелю, а я пьяных страсть не люблю. Отвернулся я от него, и он тоже осердился: "Пропадай, говорят, дурья голова!" А надо сказать: справедливый был человек, хоть и пьяница.
В скорости Безрукому облегчение вышло. Перевели его из секретной в общую, с другими прочими вместе. Только и он, как я же, все больше один. Бывало, начнут арестанты приставать, шутки шутить, он хоть бы те слово в ответ. Поведет только глазами, так тут самый отчаянный опешит. Нехорошо смотрел...
Ну, а еще через малое время -- и совсем освободился. Гулял я раз, летнее дело, по двору; смотрю, заседатель в контору прошел, потом провели к нему Безрукого.
Не прошло полчаса, выходит Безрукий с заседателем на крыльцо, в своей одежде, как есть на волю выправился, веселый. И заседатель тоже смеется. "Вот ведь, думаю, привели человека с каким отягчением, а между прочим, вины за ним не имеется". Жалко мне, признаться, стало, -- тоска. Вот, мол, опять один останусь. Только огляделся он по двору, увидел меня и манит к себе пальцем. Подошел я, снял шапку, поклонился начальству, а Безрукой-то и говорит:
-- Вот, ваше благородие, нельзя ли этого парня обсудить поскорее? Вины за ним большой нету.
-- А как тебя звать-то? -- спрашивает заседатель.
-- Федором, мол, зовут, Силиным.
-- А, говорит, помню. Что ж, это можно. И судить его не надо, потому что за глупость не судят. Вывести за ворота, дать но шее раза, чтоб напредки не в свое место не совался, только и всего. А между прочим, справки-то, кажись, давно у меня получены. Через неделю непременно отпущу его...
-- Ну, вот, и отлично, -- говорит Безрукой. -- А ты, парень, -- отозвал он меня к сторонке, -- как ослобонишься, ступай на Кильдеевскую заимку, спроси там хозяина Ивана Захарова, я ему о тебе поговорю, дитятко; да клятву-то помни.