Точно дождь, намечается скандал. Нетрудно догадаться, кто играет роль туч. Фитоняша, Гот и Чмо растеряны, как дети в новой группе в детском саду. Только они в аду, во взрослом. На них прёт толпа произведений искусства. Возмущённая. Недовольная. Гуща событий. Гуща людей. В общем, три обормота не получают поддержки и признания. Джонатоны Ливингстоны. В армии чаек. На что рассчитывали?
– Уходите.
– Убирайтесь.
– Проваливайте! – чем дольше они упираются, тем яростнее их гонят взашей.
Весьма гостеприимный приём. Отвергнутые и непонятые, сгорбившись, убираются восвояси. Конечно, их не били и не высмеивали, но осадок более чем неприятный. Гадостно. Фитоняше гадостно. Они же хотели как лучше. Может, пора хотеть как хуже? Наверное, тогда к ним добровольно поползут на коленях.
Теперь они действительно полноценные ЧМО.
– Просто они не нуждаются в нас. Здесь мы невостребованные. Надо выступать в каких-нибудь других местах, где народ угнетён по-настоящему, – лепечет Чмо.
Надо же. Ему стоило бы заткнуться и завесить это срамное событие пеленой из новых нормальных дней, а не лезть на рожон опять.
– Смешно, – фыркает Фитоняша. – Ты выглядишь жалким, когда бегаешь со своим добром в ладонях, которое никому на фиг не сдалось. Конечно, желаешь заняться благотворительностью, бескорыстный наш, но помогать уже некому. Всем уже помогли. Расслабься.
– Просто ты не посещала детские дома и тюрьмы. Больницы и диспансеры. Хосписы и коммуналки, – спорит Чмо.
Только Гот переставляет ноги молча. Под мышкой держит картонки. Все подмерзают. И стремятся назад. К Боли.
Резня
Признаться в сокровенном можно либо самому близкому, либо незнакомцу. Но чаще – коту. Гот усаживает чёрный сгусток Боли на грудь и стонет:
– Это уже традиция. Это уже закон. Куда я бы я ни пошёл – всюду презираемый изгой.
Почему-то слова, сказанные шёпотом, имеют больший вес. Большую глубину. Большую важность. И Гот шепчет. Его голос всё худеет. Кажется, чем тише сказано, тем призрачней и происшествие. Гот бы с удовольствием спрятал голову в песок, но его голову прятали только в унитаз. Точно так же макают кисточку в банку с водой.
Гота доканывает их убогое жилище. Нет посуды. Нет постельного белья. Казённые шторы удручают. Они рваные и напичканные порошком пыли. Прозрачно-коричневая плёнка. В комнате воняет кошачьей мочой. Благо это зловоние сбивает стойкий запах краски. Вместо лотка подрезанная коробка из-под обуви, обёрнутая полиэтиленом. Кошку пугает шуршание пакета.
Гота пугает жужжание принтера. Его старательные шипящие толчки. Словно гачи зимних лыжных штанов трутся друг о друга при ходьбе. И финальный журчащий выпуск бумаги. Мурашки по коже. Уже полчаса длится его жевание. Чудится, оно уже не прекратится никогда. Но вскоре машина умолкает.
Гот выбирается из логова и наблюдает, как Чмо, приложив блокнот в качестве линейки, дербанит листок на части.
– Тебе всё мало? Никак не уймёшься? – больше утверждает, нежели спрашивает Гот.
– Я напечатал свои стихи. Рассеем их по почтовым ящичкам? Такое распространение не столь энергозатратное, зато более индивидуальное! – улыбается мальчик.
– Занимайся этим один. Я пас, – отступает длинноволосый парень.
– Хорошо. Не буду тебя заставлять, – не возражает Чмо, мучаясь с размножением записок.
– Удачи, – совсем не искренне желает Гот, возвращаясь в мастерскую.
Оглядывает армию полотен. Уже давно он потерял надежду обрамить их достойными рамами в стиле старинного замка. Винтажные рамки никогда не окружат, не оквадратят, не опрямоугольничат его картины. Его картины потерпели неудачу, и Гот отворачивается от них. Обвиняет. Не терпит их присутствия. Лучше всё забыть. Вытеснить из памяти. Подавить. Выбросить на помойку, как ненужный хлам. Только Гот радикальный малый. Он не церемонится с акриловыми ублюдками.
Он проходит на кухню и откапывает нож в раковине, который годится только для того, чтобы нарезать мягкое масло и намазывать его на хлеб. Разглаживать ровным слоем.
Ничего. Картины тоже неплохо колет. Гот втыкает столовый прибор в нарисованных вандалов. Лезвие тупо тычется, скребётся едва-едва, но всё же полосует, разрезает краски, дырявит холсты. Гот сожалеет заранее, но не может остановиться. Он понимает, что горячится, и сердце обливается кипятком, а не кровью, но кто-то внутри него, кто-то жестокий, но справедливый наказывает Гота. Кто-то твёрдо гнёт свою линию, не щадит несчастного художника. Уже и глаза мокрые, как безе.
Всё испорчено. Невозвратимо. Гот с жалостью глядит на Боль, которая скукоживается у двери.