Выбрать главу

Я ждала дальше. Кофе был жидковат. Я отхлебнула еще.

— А ты как, ничего? — спросил он.

Поди вообрази, что он имеет в виду: хватает ли мне денег? (Нет.) Появились ли у меня друзья? (Нет.) Не сломалась ли моя машина? (Почти.) Детей у меня отобрали, какое уж тут «ничего».

Я почувствовала — как это всегда бывало с Джоном, — что теряю почву под ногами. Он в очередной раз загнал меня в угол и сейчас воспользуется этим, только я пока не знала как. Я почувствовала, как вскипает кровь. Все запахи помещения — засохшие вафли, яичная скорлупа, жидкость для мытья ковров, жир — хлынули мне в нос.

— Мне будет хорошо, когда будет хорошо моим детям, — сказала я и для храбрости отхлебнула мерзкого кофе. — А им плохо. Они скучают по мне. Я нужна им. И меня им никто не заменит. Я должна их видеть, — прошипела я ему прямо в безмятежную физиономию, — не урывками, а долгими, полными неделями.

Он безмолвствовал.

Я продолжала:

— Моим детям нужно мое время. Для остального мира оно не имеет никакой ценности. Но это то, чему я научилась от отца. Я знаю, как именно мой отец делал самые обыкновенные вещи, потому что мы проводили вместе очень много времени.

Я отпихнула чашку.

— Он делал бутерброды из лука и мягкого сыра на черном хлебе.

Кофе расплескался по столу, я попыталась вытереть его негнущейся салфеткой.

— Он чистил нам обувь.

Джон отодвинулся от стола, чтобы кофе не закапал ему брюки.

— Ездил по набережным, чтобы не стоять в пробках.

Газета промокла и физиономия члена университетской гребной команды пошла коричневыми пятнами.

— Пел мне песенки перед сном.

Джон прикрыл колени салфеткой, будто щитом.

— Отдергивал шторы, чтобы посмотреть на луну.

— Барб, это в прошлом. Все это в прошлом. Ты уже не ребенок. — Джон поднял повыше мокрую газету, и официантка предусмотрительно взяла ее прямо из его руки. Потом вытерла стол и налила нам еще кофе.

— У нас нынче слоеные пирожки с сыром, — сообщила она, прежде чем отойти.

— Отец ничего не боялся, даже смерти.

Джон покачал головой:

— Папина дочка.

Мой отец был чужд ненависти — это я сижу тут за полной чашкой скверного кофе и ненавижу Джона. А мой отец попросту отпускал от себя плохое. Я почувствовала, как ненависть вылепилась у меня над головой в огромный шар ярко-зеленого цвета. И я его отпустила, пусть летит к замызганному потолку.

С одной стороны, я мечтала оказаться где угодно, только не в «Горизонте» в городе Онкведо. С другой стороны, я мечтала о слоеном пирожке, чтобы перебить вкус второй чашки поганого кофе. Рядом с Джоном я всегда так себя чувствовала: мне ни за что не дадут того, что я хочу, даже если хочу я всего лишь слоеный пирожок.

— Ну что? — сказала я. — Давай, говори — что.

— Две вещи. — Он глотнул кофе, не прикасаясь манжетами ко все еще сырой столешнице. — Я завел собаку.

Я кивнула. Из-за собаки он не позвал бы меня на кофе, уж это-то ясно. Что-то за этим последует.

— Я знаю, ты не любишь собак, — продолжал Джон.

Прав, как всегда.

— А я всегда хотел собаку, и вот я ее завел. Сэм будет больше двигаться. А отец Айрин не будет сидеть в одиночестве.

— В смысле? — спросила я, но волоски у меня на руках уже встали дыбом.

— В следующем месяце мы с детьми переедем к ним в Онеонту. Как раз будут осенние каникулы, после них пойдут в новую школу.

Я уставилась на него. Решение суда обязывало Джона предупреждать меня за две недели о перемене места жительства. Единственная поблажка, которую мне выговорил мой беспомощный государственный адвокат, — полагаю, судья присудил мне ее исключительно из жалости. Вот оно что: мы разговариваем за двадцать пять дней до их отъезда, тут можно даже не смотреть в календарь, Джон всегда неукоснительно соблюдает все правила.

— Больно уж Айрин далеко ездить. Там у нее отец, здесь семья.

—  Моясемья, — уточнила я. — Это моидети.

Слезы двумя непрерывными струйками побежали по щекам. Я вытащила из сумочки папин платок. На каждое Рождество я дарила ему по носовому платку, а когда он умер, мама мне их вернула, все до единого. Я высморкалась.

— Онеонта слишком далеко. На моей машине туда не доедешь. Я буду видеться с детьми еще реже.

Джон смотрел на шоколадную тыкву, лежавшую на столе. Она выкатилась из сумочки, когда я вытаскивала платок.

— Ты даешь Сэму конфеты?

Я развернула шоколадку и запихала в рот.

Я не думала, что взрослая жизнь окажется вот такой. Я не думала, что в ней придется торчать в разных кофейнях с людьми, которые тебя не любят, не пекутся о твоих интересах, — и молча это терпеть. А получалось, что на девять десятых взрослая жизнь состоит именно из этого.

Слезы — прекрасная приправа к шоколаду. В них же соль. Горькое со сладким сочетается не очень, но добавьте соли — и получится идеальный вкус.

Я посмотрела на Джона. Ни заговорить, ни врезать ему по физиономии я не могла, поэтому не знала, что делать. Он ждал, что я скажу, я думала. Потом до меня дошло, что он попросту ждет счета. Я выудила из сумки пятерку и положила на стол. Потаращилась в чашку. За всю свою почти сорокалетнюю жизнь мне еще никогда так сильно не хотелось облить человека скверным кофе. Но вот незадача — свой кофе я частично выхлебала, частично разлила, чашка оказалась пустой.

Джон достал из кармана бумажник, потом спрятал обратно.

Я встала, одернула задравшиеся штаны — они без эластика — и вышла из «Горизонта».

На парковке, рядом с моей машиной, стоял Джонов внедорожник — моя доходяга выглядела рядом с ним совсем букашкой. Я подумала, не оцарапать ли ключом блестящий бок.

Не стала.

В машине гавкала собака. Не знаю, что она хотела сказать — «дай-ка-мне-шоколадку» или «а-ну-отвали-отсюда».

Ключи позвякивали в одеревеневшей руке. Я заползла в машину, отыскала нужный ключ — он казался великоват для крошечного замка зажигания. Всунула его, повернула. Двигатель заработал.

Я закрыла глаза и стала ждать, когда ко мне придет понимание, что делать дальше.

Джон постучал мне в окно. Я опустила стекло.

— У тебя колеса плохо накачаны, — сообщил он.

Я кивнула. Да, шины мягкие, машину ведет. Он наклонился к собственному колесу, надавил пальцем на шину.

Собака вновь подала голос — глубокий, басовитый лай. Вот бы она перекусила Джону яремную вену.

Я рванула с места, придерживая левой ногой педаль тормоза. В зеркало заднего вида разглядела две полоски резины, оставшиеся возле машины Джона, и его гневное лицо. Он всегда говорил, что вожу я паршиво. Из его автомобиля высунулась собачья голова. Размером она была с медвежью.

Что было потом, не знаю. Следующие пятнадцать-двадцать минут моей жизни никак не отложились в памяти. Выпадение из реальности, помрачение сознания.

Очнулась я у кассы универмага «Лучшие времена», — оказывается, я только что купила за семьдесят долларов джинсы.

В руке у меня были моя кредитная карточка и открытка с изображением Малыша Рута — не исключено, что я только что слямзила ее из книжного магазина. Крупное, пластичное лицо Малыша Рута было снято крупным планом. Казалось, он думает: «Ну и что же, блин, дальше?»

Брюки лучших времен

Дома, все еще в помрачении, я напялила джинсы. Невероятно, но они подошли, — а может, ничего невероятного, может, я примерила их в «Лучших временах», в кабинке, — в упор не помню. Попа моя в них выглядела так, будто мне всего тридцать пять, а то и всего тридцать два.

Фотографию Малыша Рута я приклеила к стене над компьютером.

Снаружи в кон-то веки проглянуло солнце, верхушки сосен вспыхнули серебристым светом. Я обошла по периметру свой участок, в новых джинсах, ярлыки я еще не оторвала, и они свисали из карманов. Я бродила по ломаной кромке своего акра почти час, на каждом проходе доводя до истерики соседского терьера, блюстителя границ. Я думала про отца: как спокойно и размеренно он работал, всю свою долгую жизнь, когда не играл. Во всех его действиях была дотошность, абсолютная сосредоточенность. Я могла взглянуть на него в любую минуту, и было ясно, что он делает именно то, что собирался делать в этот момент жизни: красит крыльцо, читает о политике в «Нью-Йорк таймс», объедает небольшую кисть своего любимого винограда.