Саба не садился в машину, вместе с друзьями отца он пешком шел к подъему на кладбище. Медленное течение процессии блаженным колыханием наполняло его тело. С таким же блаженным колыханием всплывал в его памяти душный запах магнолий. По вечерам сломя голову бежали они от серых песочных горок к морю. Жарившийся с утра на солнце песок остывал, словно распластанное животное. Выскочив из воды, они бежали обратно к песочным горкам и в их тепле отогревали чуть продрогшие, покрытые гусиной кожей тела. Как они торопились получить это двойное блаженство! Вода и песок были единственной и безграничной их мечтой и радостью. На безлюдном берегу лишь человека два-три маячили там и тут. Все море и опрокинутое над морем небо принадлежали только им, только им одним, так внезапно разбогатевшим, счастливым и влюбленным друг в друга.
Пристыженная и обеспокоенная равнодушием сына, Цира принялась убирать со стола.
Очнувшись от своих мыслей, Саба отвел взгляд от ее зардевшегося лица, подождал, пока она уберет последнюю тарелку, и вслед торопящейся на кухню матери пустил как пулю деловой вопрос:
— Когда собираешься уходить?
Цире показалось, что чем быстрее она решится, чем быстрее покинет она дом, тем проще и спокойнее завершится дело; женщине показалось еще, что повзрослевшие и почти возмужавшие ее сыновья давно уже ждут ее ухода; ждут, поскольку каждый из них должен строить свою жизнь. Где-то, в какой-то точке земли непоседливым двум девушкам не терпится выйти из круга и пуститься в путь. Путь их кончится у порога ее дома, и не сегодня, так завтра постучатся они в дверь. Не смущаясь, переступят порог. За дверью, подобно неизношенной одежде, останется их безобидный нрав. А дома, в четырех стенах, начнет вершиться круто замешенная на заботах и бессчетных житейских мелочах их женская судьба.
Цира хоть соль головой толки, как ни холь и ни ублажай их, все равно в один прекрасный день, замороченная этими самыми житейскими мелочами молодая хозяйка споткнется вдруг о бережливость свекрови, как о старую рухлядь, и проклянет в сердцах: будь ты неладна! — если не вслух, то про себя наверняка.
Знала и понимала все это Цира столь же хорошо, как и такую житейскую мудрость — не должна вдова плакать на виду у людей. И то и другое было подсказано вековым опытом, и то и другое подтверждалось не одной прожитой жизнью на земле.
«Как быстро пронеслось счастливое материнство! Каким дальним и желанным берегом осталось оно позади! С какой отрадой ждешь внезапного пробуждения младенца, чтобы дать ему грудь! Целебной влагой остужают жар груди слезы младенца. Взывает он к тебе и ждет. Беззащитные, льющиеся в душу звуки: «Слаб я, беспомощен…» Воздух и вода, хлеб и тепло — все ты одна для него на свете.
Цирины соски — два солнца Саба, Цирины соски — две звезды Саба…
Мурлыканье Торникэ, наша беспокойная, странная, незыблемая наша любовь. Перед такой любовью предстаешь в чем мать родила, и так горячо твое тело, так полна душа любви, что где там думать об одежде и взоре чужом. А годы бегут, грабят нас годы, кутаемся в одежду, жаждем тепла, бегут годы, и, как нищие крестные, одаривают нас не золотыми украшениями, а именами. Не божественными, исключая имя матери, а земными, и грузом ложатся на нас неприязненные, неестественные слова: невестка, свекровь, золовка и жена…»
Словно застигнутая на месте преступления, встрепенулась Цира от вопроса сына.
— Когда вы скажете, тогда и уйду.
Точно нищенка, ждущая подаяния, притулилась она к стене…
— Как беззастенчиво звонят эти нищие, — бывало, досадовала Цира, когда бежала открывать на долгий и оглушительный звонок в дверь.
— Помоги, сестра, помоги, дорогая…
— Заходи, — поостыв, говорила Цира, препровождая цыганку в гостиную.
В полном молчании долго и старательно отбирала Цира одежду. Когда цыганка бросала взгляд на пестрые, красиво сшитые платья, предназначенные ей, подобие улыбки обозначалось на ее припухлых губах, и она вставала уходить.
— Что, не нравится?! — спрашивала изумленная Цира.
— На кой черт ей платья, не видишь, водкой насквозь пропахла?
— Вот это человек, вот она понимает!.. — радостно тянула цыганка и так весело улыбалась в лицо Софико, будто столкнулась случайно с давнишним своим другом.
Растерянная Цира смущенно и удивленно слушала, с какой неподдельной искренностью благословляла пьяница ушедшую на кухню за стаканом водки Софико: счастливой и довольной была женщина. Не только водкой, не только сиреневой этой жидкостью, отогревшей ее замерзшие жилы, была довольна женщина. В замутненном, подернутом пьяным блаженством взгляде сквозило еще и тщеславие человека, который знает, что им не брезгуют, что после его ухода не швырнут в мусорное ведро стакан, из которого он пил, а, ополоснув, водворят на прежнее место в сверкающем строю хрустальной посуды, предназначенной для гостей.