Выбрать главу

Для Саба не существовало такой действительности, так же как и не было потребности взглянуть на фотографию, наоборот, проявленный негатив рождал в нем оскорбленное чувство человека, которого без видимой причины покинули родные. Саба же не оплакивал свое прошлое, он и поныне жил этим прошлым. Пытливость ума возмужалого человека каплями падала на фразы и слова, вцементированные в прошлое, и, подобно вину, размягчающему обмакнутую в него корку хлеба, размывала тот холодный рубеж, который так упрямо старалась проложить жизнь между прошлым и настоящим.

Уже на улице вспомнил Саба, что Зезва художник. Он только теперь понял настоящий смысл как бы между делом оброненной фразы: «Человек сто за день перебывает…»

Что касается гостеприимства, то вряд ли кто мог удивить семью Торникэ гостеприимством, но гость Зезвы не просил, как бедный родственник, помощи и поддержки, это был иного рода гость: удобно развалясь в креслах, он попивал черный кофе и, блаженно щурясь, разглядывал картины в импрессионистской манере, висевшие в большой зале.

Саба помнит, как в детстве младший из двоюродных братьев взял его за руку, привел в кабинет отца и сказал, чеканя слова: «Смотри, мой отец художник!..»

В низкорослой пальмовой роще сидящая на земле женщина кормила грудью младенца. Огромный лист мать-и-мачехи задерживал лучи солнца, и бледная с прожилками зелень проливалась тихим рассеянным светом на мирный уют матери с ребенком. Картина эта, созданная художником в молодые еще годы, и поныне была лучшим украшением дома. Быть может, сам того не сознавая, Саба именно из-за нее наведывался в семью тетки. Быть может, в светотени низкорослых этих пальм еще раз отзывалось переметнувшееся через море и горы трепетное, не имеющее родины эхо того изначального звука, который, как вскинутая в небо труба, возвещает миру оптимистическую истину — не все на свете пропадает.

В один из безобидных дней и к самолюбивому, чинному Зезве так же явится верблюд цвета пустыни, именуемый смертью, как уже поклонился он буйному кутиле Торникэ, а первозданная зелень мать-и-мачехи все так же будет пленять внуков и правнуков Саба.

Саба смутился вдруг. Как неожиданно, сама собой возникла мысль о семье! Может быть, слова «внуки и правнуки» были чисто условным символом продолжения жизни и их так же легко убрать из памяти, как промокнуть чернильную кляксу, нечаянно посаженную школьником в тетради. Но ведь серая промокашка только меняет цвет кляксы…

А во всем существе Саба начинало брезжить благородное желание любви.

Изнемогал от житейского бремени служивший двум богам человек, потому и предпочел он сидение в бочке. Бочкой отмежевался от опустошающей суеты человеческого бытия, бочкой отгородился от забора соседа, и страсть постигнуть истину в бочке же и вынудила остаться гениального грека.

А Софико была женщиной и не могла решиться на выбор, хотя житейским заботам она предпочитала творчество. Отсюда и брали истоки ее баснословное трудолюбие и общепризнанный злой нрав. «Должна же была я хотя бы одного спасти от мотыга и лопаты», — сваливала она на сына переселение с гор. Она даже себе самой не призналась бы в истинной причине: Саба понимал, что, где бы ни жила Софико, все одно не избежать было ей, как судьбы, борьбы между духом и плотью. Духом, в котором ветром бушует неуемное пламя творчества.