Мужское чутье подсказало Тедо, что ему лучше уйти, иначе при чужом человеке братья могут и убить один другого.
Первым уступил старший. Саба все продолжал колотить ссутулившегося, поникшего Датуну, потом, обессиленный и опустошенный, упал как подкошенный и разразился глухими рыданиями. Вместе со слезами пришло новое неожиданное желание, и Саба впервые в жизни захотел, чтобы у него была сестра. Заледенелая кровь нуждалась в тепле, чтобы оттаять и найти свой путь.
Каждый день девчонки и мальчишки по дороге из школы останавливались в «божьем переулке», где Тедо забегал в пекарню и, появившись оттуда с горячими лавашами в руках, как щедрый хозяин своей улицы, угощал одноклассников.
Потом эти же одноклассники жались у массивных дверей Верховного суда в надежде в последний раз кинуть взгляд на своего товарища. Весь город говорил о безобразном покушении на убийство, совершенном Тедо, говорил и осуждал…
На судебном процессе Тедо чистосердечно признался, что не знает потерпевшую и ничем не может объяснить этот трагический случай. Присутствующим в зале показалось, будто подсудимый держится вызывающе. Даже прокурор (не совсем профессионально) в открытую пригрозил ему…
Суровая как приговор женщина в черном платье сидела с отрешенным видом в конце зала, в углу, и, глядя на нее, Саба думал, что, быть может, она единственный человек, который не относится к обвиняемому с пристрастием, поскольку Тедо для матери раненой девушки не был человеком во плоти и преступником. Он был для нее невидимым и безликим, как судьба.
Искусственное свечение телевизора не отрезвляло, усыпляло накопившиеся страсти. В голубоватой дымке медленно скользила мысль полудремлющей семьи.
Один лишь тусклый отблеск экрана освещал из вечера в вечер руки отца и профиль матери Тедо. Пуще мрака ненавидел мальчик этот свет. Давно уже не заливалась веселым блеском красивая хрустальная люстра в гостиной, и Тедо чувствовал, как притаившиеся в мерцающей полутьме родители скрывают от него что-то.
Однажды, поздно придя домой, он, истосковавшись по нормальному освещению, непроизвольно щелкнул выключателем, и в тот самый миг, как вспыхнула люстра, услышал раздраженный голос отца: «Погаси, говорят тебе, свет!» Прежде чем погасить, Тедо успел заметить заплаканные глаза матери. Затем, подобно осветителю в театре, он убрал со сцены тайну с ловкостью, равновеликой той неожиданности, с какой он ее обнаружил.
Хотя, бывало, совсем иной смысл и иную власть таил в себе луч театрального прожектора. Самая трагическая, хватающая за душу пьеса и та сохраняла для него неотъемлемый оттенок праздничности. Поднимался занавес, и перед взором сотен зрителей падала завеса с некоего подобия жизни и ее тайн, и даже когда разыгрывалась самая банальная история, в зале находилось хоть с десяток человек, сопереживавших героям пьесы.
Здесь же трагедию, разыгравшуюся в собственном доме, мужчина и женщина тщательно скрывали от сына, и поэтому, наверное, Тедо постепенно терял то прочное чувство уверенности в себе, с которым свыкся с малых лет. Изредка брошенный беглый взгляд родителей, мнилось, нащупывал в нем лишь ту опору, которой может явиться сам факт существования ребенка в семье. Холодный, угасший взор неверных друг другу супругов убивал в юном существе любой благородный душевный порыв. Бьющая через край молодая энергия, не получая естественного полезного приложения, растрачивалась бессмысленно и бесцельно. Возбудимость мальчика истолковали в школе превратно, и по черствости и недомыслию некоторых преподавателей закрепился за Тедо ярлык неисправимого. Это не озлобило его, наоборот: столь бесцеремонный интерес к его личности дал ему некоторую выгоду — восстановил хоть частично утраченное внимание к нему родителей.
Возвращаясь домой после очередного вызова в школу, оскорбленный отец каждый раз задавал себе одни и те же стандартные вопросы: «Ради кого тружусь? Ради кого мучаюсь?! Для кого все это коплю?!» Тедо повторял про себя начальную форму этих трех глаголов: трудиться, мучиться, копить — и, как внезапно полученному ответу на не поддававшуюся решению задачу, поражался емкости их смысла. Трудиться, мучиться, копить. Эти три пункта определяли всю человеческую сущность отца. Быть может, он был и прав, только вот слова «ради кого» и «для кого» пустым звуком разбивались о стены гостиной.
Каждый год часы охоты давали выход томившим тело желаниям и страстям и приносили облегчение.