– Ты придешь ко мне на елку? – спросила она перед Рождеством.
– Приду. А кого ты еще позвала?
– Никого. Еще брат пригласит товарищей. Будет весело: танцы, подарки, ужин… Ах, как я плясать люблю, ей-богу, уйду в актрисы!
Я сомневалась, что толстую Лидочку возьмут в актрисы, но приглашение приняла с удовольствием. Мне даже сшили к празднику платье у портнихи Солодкиной, в те времена она гремела в Петербурге, одевала детей богатых родителей. Воздушное, розовое, даже почти декольтированное платье, атласные башмачки с серебряными пряжками, мамины лазуритовые бусы… Я казалась себе очень взрослой и очень красивой – особенно когда поворачивалась к зеркалу правой, незапятнанной щекой.
Как не похоже ни на кого жили Лежневы! Какой у них был каменный дом, лестница с ковром и бронзовыми фигурами!
– Просим, барышня, уж заждались-с, – фамильярно-ласково шепнула мне пышнотелая горничная, помогая снять беличью шубку. И тут же с хохотом в прихожую выбежала сама Лида, совершенно непохожая на себя в голубом пышном платье, с длинными завитыми локонами, с кисейным бантом! В гимназии это была вялая, скучная, неповоротливая девочка – дома, в окружении зеркал, хрусталя, бронзы, картин и безделушек, она смотрелась принцессой, и это было мне неприятно. Ее мать – маленькая, худенькая, как девочка, – совсем не походила на купчиху и приняла меня так ласково!
– А это мой брат Павел, – сказала Лидочка.
К нам подошел высокий гимназист с очень серьезным лицом. Он церемонно мне поклонился, но глаза его смеялись.
– Ангажирую вас на тур вальса, мадмуазель. У нас явный недостаток дам, так что простите мне поспешность…
Я, кажется, покраснела и тут же отчаянно влюбилась в Павла Лежнева. Мы танцевали вальсы и мазурки, играли в фанты и шарады и не отходили друг от друга. Но перед ужином разобрали елку, и огромная кукла с полным сундуком приданого заменила в моем сердце серьезного гимназиста, а рябчики и шоколадный торт за ужином заставили меня и вовсе забыть о своей любви.
Высокий гимназист в ладном мундирчике сидел уже четвертый месяц. Дело было проще мазурки: приятель по гимназии (не было ли его на той елке?), бывший офицер, не то бандит, не то агент, заночевал у него. По старой памяти. При аресте бессовестно сдал одноклассника, Лежнева взяли. Офицера вывели в расход, вот и справочка. Так и написано: «рас». Милое сокращеньице. Поперек листа: «Дело прекращено». А чья же это подпись? Брехлов. Брехлова перевели в Москву, я тогда всего неделю как служила. Значит, забыл. Дело лежит, Павел сидит. Ничего, милый друг, в память о первой любви я тебя освобожу!
Эта мысль была как удар молнии. И сразу же за ней еще одна вспышка, еще одно озарение. Я спрятала папку поглубже, похоронила ее в глубинах стола – и в тот же вечер отправилась к Лежневым.
Нет, перед этим пришлось все же похлопотать. Мне не хотелось быть узнанной, а внешность моя, за счет особой приметы, слишком памятна. В ящике маминого трюмо нашелся тюбик. «Крем Симон», французский, с прежних времен. Коробочка рисовой пудры. Родимое пятно было замазано, запудрено и исчезло совсем. Слой крема был сам по себе слишком заметен, но густая вуаль скрыла погрешности конспирации. В прорезиненном мамином макинтоше, в шляпке с вуалью, я подошла к дому Лежневых. Он осел, как-то нахохлился, парадный вход был заколочен досками. Над подъездом черного хода (бегали тут когда-то горничные, возвращалась с базара кухарка, отягощенная припасами, а вечерами заходил к той же кухарке пожарный, видный ухажер) висела табличка с номерами и фамилиями. Все ясно, Лежневых крепко уплотнили. В одиннадцатом номере, на втором этаже.
– Кто там?
Женский испуганный голос.
– Я пришла по делу. Это касается вашего сына, Павла Федотовича Лежнева.
Дверь скрипнула, но не распахнулась, ее удержала цепочка. Сухонькая старушка выглянула в щелку. Это мать Лежнева. Неужели она могла так измениться?!
– Что-то случилось с Пашей?
Она не узнала меня. На лестнице полумрак, это хорошо.
– Вашему сыну грозит опасность.
Тяжелый вздох.
– Это уж мы знаем… Какой месяц как забрали, и вестей нет, и передач не берут, говорят – не велено…