Я узнала его. Несмотря на доминирование чужих, смуглых, азиатских черт, на запущенность его облика, вопреки своему желанию я узнала в нем брата. Душа нашей общей матери, нелепая, жизнерадостная, так и непонятая мной душа рязанской поповны, выглянула из его узких глаз и весело мне подмигнула. Был секундный порыв – бежать за незнакомцем, ухватить за локоть, свободный от неопрятной казашки-жены, и сказать ему: «Здравствуй, брат. Как мама? Жива? Здорова?»
Но вряд ли она была жива и здорова к тому моменту, вряд ли мой порыв нашел бы понимание, а слава городской сумасшедшей мне ни к чему.
Итак, я осталась полновластной хозяйкой – себе и своей жизни. Служебную жилплощадь отчима пришлось освободить, но он перед отъездом сумел выбить для бедной своей падчерицы – не знаю как, женщине не пристало интересоваться такими подробностями – большую комнату в коммунальной квартире. Чтобы компенсировать «потерю в жилищных условиях», Прохвост позволил мне взять из старой квартиры все, что угодно. Неслыханная щедрость, если учесть, что обстановка принадлежала ЧК (к тому времени уже сменившей вывеску на какие-то другие буквы, значения которых я так и не смогла понять), а до этого – безвестному «элементу», вознесенному на небеса, либо вынесенному в эмиграцию широким размахом «колыбели революции». Высказав благодарность – отчим иронии не понял и милостиво кивал, – я забрала самые любимые книги (вместе со стеллажами), шахматный столик (черное дерево, мозаика, цены ему нет), старинный шкаф, трюмо, посудную горку (и посуду!), кожаный диван, пару креселец. Ну и так, по мелочи.
– Нэ влизэ, – покачал головой Афанасьев, намекая на непристойный украинский анекдот.
– У меня такая крошечная комнатка? Уж не собачья ли конура?
Он покрутил носом, промолчал. Разумеется, все влезло. Правда, для меня самой почти не осталось места. Зато соседи сразу поняли, какое положение я займу в их квартире.
– Сразу видно, порядочная девушка, – сладко пела старая моль с подкрашенными синькой седыми локончиками. – А то въедет комсомолка, всех вещей у нее – матрас да радио, а на деле одно свинство.
– Контрреволюционные вещи говорите, Софья Валентиновна, – замечал абсолютно лысый мужчина, похожий на бухгалтера – даже в пижаме он выглядел так, словно на нем сатиновые нарукавники.
– Что ж так? – удивлялась контрреволюционная моль.
– Наша новая соседка – комсомолка, – встревала молоденькая, пухлая блондинка, вся утыканная гребешками и кружевцами. – Я у нее спрашивала, я знаю.
– Служить у нас в издательстве будет?
– М-да-с, и книг много. Интеллигентная особа!
Все это мои новые соседи излагали в полный голос, выйдя из своих конур в коридор и стоя прямо напротив двери в мою комнату. Дверь была открыта, грузчики, смачно переругиваясь, затаскивали боком посудную горку. Меня заинтересовала только одна фраза. Что значит «служить у нас будет»?
Интересующее меня обстоятельство выяснилось на следующий же день. Несмотря на бесцеремонность и неуемное желание совать носы в дела своих ближних, соседи оказались очень милыми. Они освободили место на кухне для еще одного столика и даже устроили небольшое чаепитие в честь моего прибытия. Я, в свою очередь, выставила бутылку сладкого вина, завязалась приятная беседа. Тут и выяснилось, что дом ведомственный, что живут в нем сотрудники крупного издательства. В столовой большой старорежимной квартиры обитал лысый бухгалтер с женой, незаметной и бесцветной особой, в детской, что оклеена веселыми обоями со слонами, поселилась пухлая секретарша Зоя, спальня принадлежала контре Софье Валентиновне, корректору, а гостиная досталась мне. Это была светлая и просторная комната с балконом. На балконе-то, вдыхая всей грудью воздух своей свободы, я и решилась расстаться с пыльным, заскорузлым от крови чекистским архивом, благо соседи уверили меня, что вакансий в издательстве сколько угодно!
Меня отпустили без возражений, что, признаться, несколько меня напугало, и через три дня я уже служила в издательстве. Правда, пока только машинисткой – одной из двадцати, на окладе в двести советских рублей.
Это были самые тихие, самые спокойные времена в моей жизни, которые я потом вспоминала с затаенной радостью. Тяжело было рано вставать – особенно когда осень перешла в колючую, сырую питерскую зиму, когда электрический свет цвета спитого чая – Настасьиного чая, помните, как у Достоевского?! – надолго заменил солнце. Тяжело было трястись в зябком, грохочущем трамвае, неуютно от чувства единения с сумрачной, воняющей мокрой псиной толпой. Под конец рабочего дня у меня болела голова от непрестанного стрекота машинок, ломило хребет, а хуже всего оказался волапюк[2] новых советских бытописателей. Эти золя и гюго щебетали, чирикали, в лучшем случае кукарекали о боях, тракторах и заводах невыносимо косноязычно, их не то что читать, а и перепечатывать было несносно.